– Лучшей не было.
– Ну да; я знаю. Это по-здешнему считается хорошо. Экипаж, лошадей, прислугу… все это чтоб было… Необходимо, чтобы твое положение било на эффект, понимаешь ты: это мне нужно! План мой таков, что… общего плана нет. В общем плане только одно: что мы оба с тобой хотим быть богаты. Не правда ли?
– Молчу, – отвечал, улыбаясь, Горданов.
– Молчишь, но очень дурное думаешь. – Она прищурила глаза, и после минутной паузы положила свои руки на плечи Горданову и прошептала, – ты очень ошибся, я вовсе не хочу никого посыпать персидским порошком.
– Чего же ты хочешь?
– Прежде всего здесь стар и млад должны быть уверены, что ты богач и делец, что твоя деревнишка… это так, одна кроха с твоей трапезы.
– Твоими устами пить бы мед.
– Потом… потом мне нужно полное с твоей стороны невнимание.
Горданов беззвучно засмеялся.
– Потом? – спросил он, – что ж далее?
– Потом: ухаживай, конечно, не за первою встречною и поперечною, – падучих звезд здесь много, как везде, но их паденья ничего не стоят: их пятна на пестром незаметны, – один белый цвет марок, – ударь за Ларой, – она красавица, и, будь я мужчина, я бы сама ее в себя влюбила.
– Потом?
– Потом, конечно, соблазни ее, а если не ее – Синтянину, или обеих вместе, – это еще лучше. Вот ты тогда здесь нарасхват!
– Да ты напрасно мне об этом и говоришь, мной здесь, может быть, никто и не захочет интересоваться!:
– О, успокойся, будут! У тебя слишком дрянная репутация, чтобы тобой не интересовались!
– Как это приятно слышать! Но кому же известна моя репутация?
– Моему мужу. Он сначала будет вредить тебе, а потом, когда увидит, что мы с тобой враги, он станет тебя защищать, а ты опровергнешь все своим прекрасным образом мыслей: и в тебя начнут влюбляться.
– Ну, вот уж и влюбляться.
– Когда же в провинции не влюблялись в нового человека? Встарь это счастье доставалось перехожим гусарам, а теперь… пока еще влюбляются в новаторов, ну и ты будешь новатор.
– Я что же за новатор?
– Ты? а разве ты уже отменил свое решение прикладывать к практике теорию Дарвина? Горданов щипал ус и молчал.
– Глотай других, или иначе тебя самого проглотят другие – вывод, кажется, верный, – произнесла Бодростина, – и ты его когда-то очень отстаивал.
– Я и теперь на нем стою.
– А во время оно, когда я только вышла замуж, Михаил Андреич завещал все состояние мне, и завещание это…
– Цело?
– Да; но только надо, чтоб оно было последнее, чтобы после него не могло быть никакого другого.
Горданов чувствовал, что руки Бодростиной, лежавшие на его плечах, стыли, а на его веках как бы что тяготело и гнало их книзу.
Вышла минута тягостнейшего раздумья: обе фигуры стояли как окаменевшие друг против друга, и наконец Горданов с усилием приподнял глаза и прошептал: «да!»
Бодростина опустила свои руки с его плеч и, взяв его за кисти, сжала их и спросила его шепотом: «союз?»
– На жизнь и на смерть, – отвечал Горданов.
– На смерть… и… потом… на жизнь, – повторила она, и, встретив взгляд Павла Николаевича, отодвинула его от себя подалее рукой и сказала, – я советую тебе погасить свечи. С улицы могут заметить, что у тебя светилось до зари, и пойдет тысяча заключений, из которых невиннейшее может повести к подозрению, что ты разбирал и просушивал фальшивые ассигнации. Погаси огонь и открой окно. Я вижу, уже брезжит заря, мне пора брать свою ливрею и идти домой; сейчас может вернуться твой посол за цветами. Я ухожу от цветов к терниям жизни.
Она подошла к окну, которое раскрыл Горданов, погасив сперва свечи, и заговорила:
– Вон видишь ты тот бельведер над домом, вправо, на горе? Тот наш дом, а в этом бельведере, в фонаре, моя библиотека и мой приют. Оттуда я тебе через несколько часов дам знать, верны ли мои подозрения насчет завещания в пользу Кюлевейна… и если они верны… то… этой белой занавесы, которая парусит в открытом окне, там не будет завтра утром, и ты тогда… поймешь, что дело наше скверно, что миг наступает решительный.