А то один Шекспир везде. Вы его пробовали хоть читать? Там же ни слова не разобрать, если без перевода. А Пушкин – как вчера написано. Только, конечно, у него нет этих наших нехороших слов. Которыми разговариваем мы с Руплой. Хотя… вдруг Пушкин побольше нашего таких слов знал? Он же писатель все-таки. Может, он сам их придумывал, а мы не в курсе. Как думаете, стремно культурному человеку вроде Пушкина такое знать? Теперь не проверишь. В тикток свою гениальную лабуду тогда не стримили.
Книжка у мамы была всего одна. А вещей – целый шкаф. Но я никогда не лез в него, чтобы поискать что-то ценное для себя – ни при ее жизни, ни после ее исчезновения.
В детстве мне нравилось смотреть, как она распахивает створки, заглядывает внутрь, подкручивается на цыпочках от нетерпения. Выуживает подходящее, поднимает волны цветочных запахов. Прикладывает к себе.
Пока она копалась в шкафу, меня не покидало ощущение, что она шушукается с кем-то, кто сидит внутри и советует ей, как жить. Это был волшебный, не мой мир. Там совершенно точно не мог оказаться закатившийся грузовик или плюшевый кот с длинными унылыми усами, которого я раньше любил класть с собой в кровать. Там совершенно точно не было места и мне.
– Поиграй со мной, – иногда просил я, надеясь, что сегодня чудо произойдет.
Но она только смеялась и теребила меня, подсовывала конструкторы и динозавров.
– Как же я поиграю с тобой, Симочка? Поиграй сам. Я ведь не умею. Я же взрослая.
И она устраивалась неподалеку, перебирала быстрыми пальцами в телефоне, листала, клацала. Взрослых всегда оправдывает то, что они взрослые.
Я просто так ее просил. Мне давно не нужен был помощник в играх, я был вполне самостоятельным. Как здесь говорят, быстро адаптировался. Чего, кстати, нельзя было сказать о ней самой.
Переехав сюда, мы поначалу все разглядывали. Просто ходили и разглядывали чужую жизнь, открыв рты. Отец нас всюду возил, когда был не на работе. Показывал страну, как будто создал ее своими руками. Все объяснял. Только мы не понимали ничего. Он переходил на английский для мамы. А со мной придумал руками показывать. Мы с ним сразу наладили общение. Он показывает и произносит. Показывает и произносит. А я повторял. Это ведь несложно.
А мама не повторяла. Ей это казалось детской игрой и бесило. Ведь она была взрослая, которая не умеет играть в детские игры. Мама быстро с нами заскучала. Я не видел, но знал, что она плачет в комнате.
С отцом они разговаривали или на английском, или тыкая пальцами в планшет. Мне тоже почти сразу купили планшет. И туда отец закачал игру, в которой были картинки и слова со звуком. Ничего сложного!
Когда я пошел в Э́скари[10], то уже вполне сносно мог объяснить, чего хочу. А хотел я – все! Мне тут все нравилось. Перед этим я ходил в детский сад. Мне оставался всего год, в шесть уже в Эскари зачисляют. Мама спорила с отцом, говорила, что ей все равно делать нечего и я могу не ходить в сад. Но отец настоял. Мне это очень с финским помогло, кстати. А то сидел бы в школе ни бe ни мe.
Я смеялся, что мы с ней вместе ходим учиться. Я в школу, а она – на курсы. Но потом я понял, что она на это обижается. На то, что мы вровень. А она ведь старше. Наверное, ей было это неприятно. Поэтому я больше не смеялся. И отцу показал, что не надо смеяться. Хотя он над этим и не смеялся. Просто она не понимала разницы. Он смеялся, потому что был счастлив, когда смотрел на нее.
Мама из-за этих курсов стала занятой и сердитой. Забиралась на кровать, обложившись красивыми цветными тетрадями, грызла карандаш. Когда у нее не получалось, она бросала тетради и книги на пол. Отец осторожно прижимал к своей широкой груди ее голову, укачивал, ласково говорил с ней.