– Встаю, встаю, Платон Наумыч, – сказал он и потянулся за очками. Он подышал на стекла, аккуратно вытер их носовым платком и пристроил очки на носу. – Что случилось?

– Все наверх! Аврал. Капусту чистить, – сказал Наумыч. – Ну, поскорей пошевеливайтесь!

– Какую еще капусту! Отстаньте вы от меня! – тонким голосом закричал Гриша Быстров. – Безобразие! Спать по ночам не дают!

А Ромашников запрятал ногу под одеяло и, повернувшись к стенке, громко захрапел.

– Чтобы через пять минут все были у носового трюма. Понятно? – Наумыч вышел, громко хлопнув дверью.

И сразу же за стеной, в соседней каюте, послышалась какая-то возня, грохот, а потом громкий голос Наумыча:

– А ну, хлопцы, вставай!

Мы нехотя стали одеваться, проклиная и капусту, и Наумыча.

– Эй, скелет! – закричал Гриша Быстров Ромашникову. – Вставайте. Нечего симулировать-то. Знаю я вас. Смотрите, как здорово притворяется спящим. Ловкач!

Но Ромашников и в самом деле спал. Он блаженно причмокивал губами, вздыхал и бодро похрапывал.

– Ну и пускай его спит, – сказал я. – Он слабосильный.

Держась за железные стенки и покачиваясь, мы побрели по коридору жилой палубы на нос ледокола.

Пол ходит под ногами, как доска качелей. В коридоре жарища. Справа за стеной гудит и дышит машина, слева за стеной – плещется вода.

Носовой трюм открыт. Слышно, как в глубине трюма кто-то копошится и переговаривается. Но людей не видать. Только время от времени из черного четырехугольника люка поднимаются жилистые, в синей татуировке руки и ставят на площадку ящик с капустой. Капуста уже начала портиться, вся осклизла, от нее как-то противно воняет сладостью. А тут еще жарко до одури, глухо бултыхается, точно икает, в баках над умывальниками вода, пищит и щелкает в трубах пар, из уборной воняет.

Мы устроились около люка на пустых капустных ящиках и, вооружившись ножами, принялись за работу. Обрезаем сопревшие листки и сваливаем их в одну кучу, а крепенькие, хрустящие вилочки откладываем в сторону.

Работает нас человек десять. Рядом со мной наш геолог Савранский, остроносый маленький человечек. Весь он будто нахохлился, даже волосы у него на голове торчат, как перья. Он уже совсем позеленел и часто-часто глотает слюну.

Чистим капусту, не разговаривая. Какие тут разговоры – только и думаешь, как бы от рвоты удержаться. Как поднимется на волне нос корабля, так даже сердце сжимается, до чего противно. А как опустится – совсем дело дрянь: желудок подкатывает прямо к горлу, и весь ты покрываешься липким холодным потом.

Вдруг Савранский вскочил – и к умывальнику, расталкивая по дороге матросов, которые только что расположились мыться.

Матросы хохочут.

– Есть один!

Чувствую я – и мне конец. Сейчас тоже «поеду».

Нет, к черту! Бежать надо от этой вони, от жары, от капусты.

Я сунул нож в ножны и бросился по лесенке наверх, на палубу. Распахнул железную дверь и остановился.

Фу ты, черт, как хорошо! Ветер свежий такой, сырой, холодный, так и хлещет в лицо брызгами.

Постоял я немного в дверях, отдышался, осмотрелся кругом. Палуба мокрая, блестит. Небо серое, низкое, а за бортом бесконечное море ходит, и дышит, и качается. Волны на море с пенными гребнями. Чайки боком летают. Очень хорошо.

Я медленно побрел по палубе. Трудно идти – то будто на гору лезешь, то тебя под гору несет – не удержишься. Побродил по палубе минут пять, чувствую – опять тошно становится.

Может, и правда пожевать чего-нибудь или выпить? Кто его знает, может, второй-то помощник и прав?

Я спустился в кают-компанию, хотел налить стакан воды и выплеснул сразу полграфина: залил кресло, сам весь облился, а в стакан почти ничего и не попало. Хотел капнуть в стакан каплю клюквенного экстракта, а вылил чуть ли не весь пузырек. Больше одного глотка и выпить не смог – такая кислятина, что скулы набок свернуло.