Остяки не умели рубить ни избы, ни, вообще, стены, да и были плохими работниками.

И Пущин, в один из первых же дней работы с ними, поругался с Онжей. А потом, поняв, что толку от них все равно никакого, махнул рукой и уже не обращал внимание на того же Онжу.

Затем они рубили стену на краю обрыва, круто падающего к болоту. Только к концу сентября, когда закончили основные постройки, запал и спешка пошли на убыль. С великим трудом за лето, прихватив еще и сентябрь, они поставили городовые стены и башни, срубили государеву житницу, зелейный погреб и съезжую, поделали избы служилым, которые оставались в Томске годовалитъ. На том завершились работы в тот год…

Дарья подтолкнула к нему Любашу и Федьку: «Поздоровайтесь с отцом! Чего испугались – не укусит!»

Иван приласкал робко подошедшую к нему Любашу, повязал ей на голову платочек из адамашки, приглянувшийся ему на базаре в Москве. Из-за него он немало поторговался с прижимистым лавочником. Яркий цветастый платочек резко оттенил худенькое личико, с такими же зеленоватыми, как и у него самого, глазами и пушистыми черными ресницами. За год Любаша сильно вытянулась. Но он невольно обратил внимание не на это, а на болезненную бледность дочери. Она сразу бросалась в глаза, по сравнению с его руками, темно-коричневыми от зимнего загара, как будто он нарочно вымазал их грязью. Точно такая же белизна покрывала и лицо жены. Долгие зимние месяцы в душной темной избе и бессонные ночи над Варькой не прошли для нее бесследно: она заметно постарела.

В отличие от сестры, Федька выглядел ладным, крепким и был таким же загорелым, как и отец. Уже месяц он пропадал целыми днями на улице, как только установилась солнечная погода. Так что Дарья не могла сыскать его по острожку и загнать домой, а вечером ругалась, чтобы приходил хотя бы поесть. За этот месяц он поднабрался силенок. Лицо у него стало скуластым, костлявым, совсем как у отца, а взгляд открытым, уверенным.

Дважды приглашать, подойти к отцу, Федьку не было нужды. Он и раньше не стеснялся его.

У Ивана же с сыном сложились особые отношения. Его он любил больше, чем Любашу и Варьку. Когда тот был совсем маленьким, он часто возился с ним. И в этих играх, подзуживая его, он сам волей-неволей приучил его к тому, что Федька стал зло, по-настоящему, царапаться и драться. При этом еще по-детски не осознавая, что делает отцу больно. Один раз основательно досталось и Треньке, когда тот надумал было потешиться с ним.

– Ты что растишь звереныша-то! – проворчал Тренька, зажав в ладони укушенный до крови палец, и с тех пор уже не ввязывался ни в какие забавы с Федькой.

А Иван стал настороженно поглядывать на сына. Былое безмятежное любование им исчезло. У него появилась смутная догадка, что он сделал с ним что-то такое, что уже нельзя было изменить и что обернется недобром прежде всего для самого Федьки.

Сыну он привез в подарок заячий малахай, купленный на московском базаре. Федька уже давно бегал зимой в драной отцовской шапке. Это было негоже. Он был уже взрослым парнишкой. В Сургуте же скорняка не было. Правда, иные служилые брались за поделки сами. Однако занятие это было морочное и шло только в охотку. На заказ никто не работал. У Пущина же к ремеслу не лежала душа. Да и времени и сил не хватало на это.

И он нахлобучил на голову сыну малахай, заранее зная, что тот окажется ему большеватым: он покупал его на вырост, имея при себе мерку с головы сына.

– Ничего, к зиме в самый раз будет, – легонько хлопнул он Федьку ладошкой по спине.

– Спасибо, батька, – с довольной улыбкой небрежно бросил тот и отошел от него.