Хлопнула дверь, и в избу вошел Васятка, таща за собой поклажу.

– Ну, как – прибрал?

– Сейчас, еще принесу! – заторопился Васятка, глянув на сумрачное лицо сотника, и выскочил из горницы.

За две недели совместного пути от Верхотурья его отношение к Пущину резко изменилось. Если сначала он был для него просто новым человеком, интересным, то теперь он стал побаиваться его. Правда, за сотником было сытно, надежно, но воли убавилось. И он смутно почувствовал, что теперь все пошло совсем в иную сторону, чем туда, куда его звала натура…

На следующий день Пущин и Деев пришли на съезжий двор.

Иван махнул веником по сапогам и вошел в воеводскую. За ним порог избы переступил и Тренька.

В просторном помещении вдоль стен тянулись лавки. В дальнем углу, в закутке, виднелся большой воеводский стол. Посередине же, прямо под матицей, стоял коротенький покатый столик, а за ним горбился дьяк Нечай Федоров и что-то писал, аккуратно макая в чернильницу гусиное перо.

– А-а, Пущин, здорово! – поднял он голову. – И ты здесь, – узнал он Треньку.

Сотник и атаман поздоровались с ним.

– Вы подождите, посидите, – сказал он им.

Пущин и Деев сняли шапки и сели на лавку.

В горнице было тихо. Слышался только слабый скрип пера и тяжелое дыхание дьяка, которого, судя по его усохшему желтоватому лицу, донимала какая-то грудная хворобушка.

Закончив писать, дьяк встряхнул над бумагой песочницей, отложил в сторону перо и спросил их: «Ну что – домой, или как?»

– Домой, – сказал Тренька и кивнул головой на Пущина: «А он к новому месту».

– И куда же?

– В Томск, – нехотя ответил Пущин.

– Далече же тебя дьяки-то послали, – усмехнулся Федоров, и в глазах у него мелькнула тщеславная гордость за свое сословие. Вот-де каковы они, эти дьяки, неродовиты, а захотят, и пойдет мил сын боярский, или сам князь, туда, куда пошлют. А послать могут далеко, аж на самый край государевой земли. Вот как этого сотника – в Томский острог. Это же дальше некуда. Дальше разве что в киргизы, к тому же князцу Номче, или в тунгусы.

Пущин мрачно взглянул на болезненное лицо дьяка и подумал: «Встретился бы ты мне где-нибудь в тесном закутке! В момент укоротил бы на дурную башку!»…

Дьяк заметил напряженный взгляд сотника и сменил тему разговора. Он хорошо знал, как надо поступать, чтобы и дело делать и самому не забываться.

«Уж больно сердит этот сотник, – мелькнуло у него. – Ну да ладно, пускай будет сердитым, лишь бы исполнял государеву волю»…

– Сейчас Борис Иванович подойдет. Грамотку тебе придется захватить в Сургут, к Волынскому… Ох, и повезло же тебе, Пущин! От одного брата – к другому, – расплылся он улыбкой. – В Сургуте-то спокойно, а вот под Томском тревожно. Как – не боишься ли?

– Нечай Федорович, ты говори, да не заговаривайся, – с усилием улыбнулся Пущин.

– И я о том же – беречься надо бы! Вот и в Томск, Василию Васильевичу, отписали, чтобы бережно жил от киргизов и от колмака то ж!

– А ты думаешь, Волынский не знает, как говорить с инородцами? – спросил Тренька дьяка.

– Да знамо, знамо, что знает! – замахал тот на него руками. – Пятый годок уже в Томском! Знамо, да государь велит напоминать, чтоб урону городкам не было!

В сенях заскрипели половицы под чьими-то тяжелыми шагами, и дверь широко распахнулась. В избу по-хозяйски уверенно вошел тобольский воевода князь Катырев-Ростовский, а не его помощник Борис Нащокин, которого ожидал дьяк.

Стольник Иван Михайлович Катырев-Ростовский был крупным молодым мужчиной с окладистой бородой и приятным упитанным лицом. В Тобольске он был воеводой всего только второй год. И это воеводство обернулось тяжкой скорбью для его жены Татьяны Федоровны, дочери бывшего боярина Федора Романова-Юрьева, а в сию пору ростовского митрополита Филарета: та постоянно болела. А от чего – то было неведомо и лекарю. Говорит, место не по ней, холодное, болот вокруг много, вот-де та сырость и донимает ее. Про то она и кашляет по осени и зимой.