Атаман плюхнулся за стол рядом с двумя какими-то казаками.

– А ну потеснись, дай место!.. Эй, куриная башка, налей по чарке! – зычно гаркнул он целовальнику, перекрывая шум кабака.

Целовальник махнул рукой половому, и тот шустро юркнул куда-то за дверь.

Тренька положил на выскобленный до белизны деревянный стол большие сильные руки, дружелюбно улыбнулся казакам, сидевшим рядом.

– Ну, чем повеселите!

– Хе-хе, ишь ты какой прыткий: весели тебя! Чай, не девка… Сын боярской, небось? А может, сотник, аль атаман? – оценивая, оглядел его казак с окладистой черной бородой.

– Атаман, атаман! – самодовольно ворохнул плечами Тренька.

– То и заметно.

– А ты больно зрячий! Авось на наугольной стаивал!

– Бывало. И на приворотной[15] тоже. Ваш брат, если лютует, – прищурившись, посмотрел чернобородый на Треньку, – страсть какой прилипчивый.

– Над таким не полютуешь.

– И то верно – не дамся.

– Ты, казак, не знаешь нас, а уже ведешь напрасные речи. Это тутошные, должно, ваши десятники.

– Может быть, может. Вижу, по роже, с далека – вон как опалило.

– Ох, казаки, как вы дерзко тут-то, в кабаке! – возмущенно бросил Пущин, которого вывел из себя развязный тон соседей по столу.

– Не токмо, на походе тоже збойливы! – засмеялся чернобородый, смело глянув ему в лицо. – А ты, случаем, не сыщик?

– Ты, начальный, расспрос бы учинил сперва, что за служилые, – спокойно сказал атаману приятель чернобородого, широкоплечий казак с изъеденным оспой лицом.

За столом назревал скандал, но в этот момент половой принес чарки.

– А ну давай-ка еще пару! – велел ему Тренька. – Угощаю, служилые! – хитро подмигнул он казакам, заметил, как сразу подобрели они лицом.

Если Тренька хотел, то мог, вот так сразу, расположить к себе простецкие души служилых. Но боже упаси, если он озлобится. Хотя и в злобе он никогда не доходил до забывчивости. А лютовал он обычно на ясачных, казаков и стрельцов. В присутствии же воеводы или какого-нибудь дьяка он робел, замолкал и здорово потел, от страха…

Половой снова вынырнул откуда-то с чарками, ловко сунул их под нос казакам и опять исчез где-то в чаду набитого до отказа кабака.

– Ну, казаки, не хулите, если что было сказано в обиду! – хлопнул Тренька по спине рябого. – Не малые, не скукожитесь от слова крепкого!

– Да мы ничего… – дружелюбно отозвались казаки.

– Пей, казаки, пей, чтоб всем… на зло было! Отведем душу от зеленой тоски! Пусть она, грешная, попляшет, потешится!..

Казаки выпили, крякнули, потянулись к миске с капустой.

– Вот ты не поверишь, атаман, что мы испытали, когда ходили в послах у колмака! Что испытали!.. Это… За одно это оклад положить надо бы, аль однорядку[16]. А ведь мы шиш видали от воеводы! Все колмаку да киргизам!

– Ты, Миколка, сказывай про это, сказывай, и тебе полегчает, – обнял Тренька чернобородого и погладил его по голове, как маленького.

– Расскажи, расскажи, – поддакнул и рябой. – И сотник пускай послушает то ж…

– Ты думаешь, сотник не хаживал на иноземца! – сказал Тренька. – Не гляди, что он молчун. То у него сызмала… Вот только Дарья подпортила ему породу. Федька у него зубаст. Ох, зубаст! Во будет служба!

– Оставь Федьку, – исподлобья глянул Пущин на Деева. – То дело особое.

– Все, Иван, все! – качнулся Тренька к нему и приложил к губам палец: «То – молчок! Тс-сс!»

– Давай, Миколка, – повернулся и Пущин к казаку. – Скажи – как было дело.

– Я тебя зря угощал, что ли! Фи-ить! – присвистнул насмешливо Тренька над казаком.

– Ну, коли так – слушай… Было дело, послал нас воевода Иван Володимирович Мосальской к их тайшам. Проводили мы послов их, Арлая да Баучина, аж до самых юрт…