Карло сказал:
– Как раз когда мы пересекали Вази, я хотел сказать тебе о том, что чувствую по части твоей одержимости карликами, и вот как раз тогда, помнишь, ты показал на того старого бродягу в мешковатых штанах и сказал, что он вылитый твой отец?
– Да, да, конечно, помню; и не только это, там начался мой собственный поток, что-то настолько дикое, что я должен был тебе рассказать, я совсем забыл, а сейчас вот ты мне напомнил… – И родились еще две новые темы. Они их перемололи. Потом Карло спросил Дина, честен ли тот, и в особенности – честен ли тот с ним в глубине своей души.
– Почему ты опять об этом?
– Я хочу знать напоследок одно…
– Но вот, дорогой Сал, ты слушаешь, сидишь там, давай спросим Сала. Что он скажет?
И я сказал:
– Это последнее – как раз то, чего ты не добьешься, Карло. Никто не может добиться этого последнего. Мы и живем-то дальше в надеждах поймать это раз и навсегда.
– Нет, нет, нет, ты говоришь совершеннейшую чушь, это шикарная романтика Вульфа![28] – сказал Карло.
А Дин сказал:
– Я совсем не это имел в виду, но пусть уж у Сала будет собственное мнение, и на самом деле, как считаешь, Карло, ведь есть какое-то достоинство в том, как он сидит и врубается в нас, этот кошак ненормальный приехал через всю страну – старик Сал не скажет, ни за что не скажет.
– Дело не в том, что я не скажу, – возмутился я. – Я просто не знаю, к чему вы оба клоните или к чему стремитесь. Я знаю, что это чересчур для кого угодно.
– Все, что ты говоришь, негативно.
– Тогда чего же вы пытаетесь тут добиться?
– Скажи ему.
– Нет, ты скажи.
– Нечего говорить, – сказал я и рассмеялся. На мне была шляпа Карло. Я натянул ее на глаза. – Я хочу спать, – сказал я.
– Бедный Сал постоянно хочет спать. – Я сидел тихо. Они завели сызнова: – Когда ты занял тот пятачок расплатиться за стейки по-куриному [29]…
– Да нет, дядя, за чили! Помнишь, в «Техасской звезде»?
– Я спутал со вторником. Когда занимал тот пятачок, ты еще сказал, вот слушай, ты сказал: «Карло, это последний раз, когда я сажусь тебе на шею», – будто ты и впрямь садился и будто на самом деле мы условливались с тобой, что больше ты мне на шею не садишься.
– Нет-нет-нет, совсем не так… Теперь, если тебе угодно, внемли опять той ночи, когда Мэрилу плакала в комнате и когда я, повернувшись к тебе и указав своей подчеркнутой искренностью тона, которая, мы же оба это знали, была нарочитой, но имела свое намерение, то есть я своей актерской игрой показал, что… Но погоди, дело-то не в этом!
– Конечно, не в этом! Потому что ты забыл, что… Но не стану больше тебя обвинять. Да – вот что я сказал… – И дальше, глубже в ночь вот так говорили они. На заре я поднял голову. Они увязывали последние утренние соображения: – Когда я сказал тебе, что мне надо спать из-за Мэрилу, то есть из-за того, что мне надо ее увидеть в десять утра, у меня появился безапелляционный тон вовсе не из-за того, что ты до этого сказал о необязательности сна, а только, учти, только лишь потому, что мне абсолютно, просто, чисто и без всяких чего бы то ни было необходимо лечь спать, в смысле, дядя, у меня глаза слипаются, покраснели, болят, устали, избиты…
– Ах, дитя… – вздохнул Карло.
– Нам сейчас просто надо лечь спать. Давай остановим машину.
– Машину не остановить! – заорал Карло во весь голос. Запели первые птицы.
– Итак, когда подниму руку, – произнес Дин, – мы закончим разговаривать, мы оба поймем, чисто и без всяких разборок, что мы просто прекращаем говорить и просто будем спать.
– Нельзя так останавливать машину.
– Стоп машина! – сказал я. Они посмотрели на меня.