В один из таких безрадостных дней в тихом домике на Пушкинской улице, в просторной и холодной комнате раздался звонкий голос Ляли. Наталия Степановна узнала его сразу же, как только вошла в сени. «Прочь, тоска, прочь, печаль, я гляжу смело вдаль», – беззаботно, как встарь, пел этот голос. Глупая, легкомысленная песенка, которую Наталия Степановна прежде так не любила! Сердце ее дрогнуло, она бросилась в комнату и упала в объятия дочери.

В стареньком порыжевшем платье, в разбитых бурках из шинельного сукна, исхудавшая, почерневшая, неожиданно взрослая Ляля стояла перед Наталией Степановной, и это взрослость без слов говорила обо всем.

– Ну, полно, полно, – бормотала Ляля, прижимаясь лицом к мокрым щекам матери. – Все хорошо, теперь мы вместе. Не надо плакать.

В ее глазах не было ни слезинки, лицо казалось спокойным, она обращалась с матерью, как старшая, терпеливо повторяя слова утешения. Кое-как ей удалось успокоить мать, но тут появилась Надежда Степановна. Она остановилась в дверях, не в силах переступить порог от волнения, и, увидев это, Наталия Степановна снова залилась слезами.

…В этот вечер, впервые за долгое время, в домике Ратушных горел свет – маленькая самодельная коптилка, от которой как-то сразу стало теплее и легче на душе. Ляля болтала без умолку; закрыв глаза, Наталия Степановна слушала ее голос, слушала, как музыку, наслаждаясь самим звучанием этого голоса, ничуть не изменившегося с тех далеких и счастливых времен.

Как-то уж очень просто и легко выглядела в изложении Ляли история ее пребывания в плену, бегства из плена и двухмесячного пешего пути в Винницу. Она как будто ничего не скрывала, рассказывая о тяготах и опасностях, но сами эти тяготы и опасности обрастали в ее рассказе веселыми и смешными подробностями, и видно было, что их она тоже не выдумала, а просто лучше запомнила в силу какого-то странного свойства своей памяти.

– Ну вот, значит, сбежала я из лагеря. Нашла какой-то окопчик прямо в поле, отсиживаюсь в нем, никак не могу решить, что лучше – днем идти или ночью. Днем как-то боязно – не знаешь, на кого нарвешься; лучше вечером. Наступает вечер – еще хуже: «Ну куда, – думаешь, – идти, на ночь глядя?..» Так и просидела бы, наверно, недельки две, а то и больше, но на второй день что-то уж очень кушать захотелось. Ничего не поделаешь, надо вылезать. Вылезла. Прихожу в деревню, стучусь в первую же хату. И что б вы думали, – не пускают. Я – во вторую, там то же самое. Что за черт! Времени часов семь утра, светло. «Чего, – думаю, – испугались?» Иду дальше, стучусь в третью. Нечаянно поглядела на себя в стекло, оно отсвечивает. Бог ты мой, что за образина! И неверующий испугается! Морда вся в грязи, в мазуте каком-то, лоб черный, нос черный, из телогрейки торчат какие-то хлопья, тоже черные. Все-таки впустили в третью-то. Хозяйка, добрая женщина, баньку затопила, поесть приготовила, даже какую-то старую одежонку вытащила. Сын у нее в Красной Армии, плачет-заливается: «Может, и мой Федюша так же вот…» Ну, проходит два дня, надо и честь знать, прощаюсь. Все-таки решила идти по ночам. Днем хуже… Вот так и шла от села к селу. Стучишься в крайнюю хату, узнаешь: если есть в деревне немцы – значит, дело швах, поворачивай; если нет – иди смело, не бойся.

Однажды все-таки не повезло. Это уже здесь, в наших краях. Являюсь в деревню, иду себе как ни в чем не бывало – когда человеку все время везет, он наглеет, вот так и со мной. Иду, ни о чем не думаю, а там их видимо-невидимо. Ну, сразу – цап-царап. Документов нет, пожалуйте в холодную. Что делать? Отправят в «гебит», в район то есть – это значит в лучшем случае в лагерь. Обидно стало: тысячу километров прошла – неужели все зря?.. Надо что-то предпринимать. Сунулась к двери, там немец сторожит. Стучу – открывает: «Что тебе?» – «Ничего, – говорю, – эссен давай, их виль эссен». И в самом деле проголодалась. Да к тому же интересно: как он себя поведет? И что бы вы думали? Не проходит и получаса, как тащит он мне целый кружок колбасы. Колбаса хорошая, домашняя, с чесноком. Откуда он ее взял? «Молодец, – думаю, – хороший парень, с этим можно договориться». Но вижу, делает он мне какие-то знаки непонятные, хочет чего-то. Я ему по-немецки: «Ты говори, говори, я пойму». Представьте себе, денег требует. Чтоб заплатила я ему за эту колбасу. Он мне ее, оказывается, продать собрался. «Нет, – говорю, – денег». А сама уже отломила кусок, уплетаю за обе щеки. Вы б видели его лицо: чуть не плачет. Мне его даже жалко стало. «На тебе, – говорю, – твое добро, возьми, не плачь». Взял, повертел с досадой, да как бросит оземь, как выскочит – и сразу дверь на засов… В углу моего сарая большой ящик стоит. Я – к этому ящику. Ощупала, чувствую: одна доска держится слабовато. Если оторвать, получится неплохой инструмент. Крыша-то соломенная!.. Дергаю доску – трещит. Да как трещит!.. Ну все, сейчас ворвется сюда мой немец – и прощай Винница. Нет, ничего, не врывается. Я опять – дерг! Оторвалась наконец… Теперь только бы ночь поскорей, только бы не тронули до ночи. Вечером является офицер – никакого допроса, ничего, только фамилию записал, год рождения и прочее и объявил, что утром поедем с ним в «гебит». Так я и думала. Теперь вся надежда на эту доску. Ночью забралась на ящик, в руке – доска, ну и разворотила ею крышу. Выбралась. Ночь холодная, звездная. «Немец-то мой, – думаю, – спит, наверно, колбасу свою во сне видит». Я ею, кстати, не побрезговала, слопала – будь здоров!.. Вот так и добралась, – закончила Ляля свой рассказ. – Думала, Новый год с вами встречу, а пришлось – под Киевом, – не успела…