«Знаешь ли, во что я верю? В предстоящий спутанный лес; во вдохновенность природы – и в твою дружбу».

«…Помнишь, я назначал какую-то далекую пятницу, <…> а потом вдруг в 6 часов я мчался на вокзал и зарывался с тобой в глубокое, глубокое лето».

«Поклон Нюте. Лене кланяйся. Поклонись и Мише. Перед Валей ляг, так и быть. Володя? Ну, провались перед ним сквозь землю».

20 июня 1910 года Боря приезжал в Спасское, где отдыхали Штихи с Виноградами. Пошли гулять втроем – Шура, Лена и Боря. Говорили, спорили. О чем? Очевидно, как всегда в молодости, о самом важном в жизни. Шура, доказывая свое, лег на шпалы между рельсами и сказал, что не встанет, когда над ним пройдет поезд (повзрослел: это вышло серьезнее горчичника). Лена уговорила его встать. Через несколько дней Борис написал в письме:

…тогда вечером я сел в купе на столик в уровень с полевой темью и весь окунулся в букет, который мы рвали втроем, между поездами. <…> Я очень много думал двумя образами, которые упорно кочевали за мной: тобою и Леной.

Ах, как ты лег тогда!

Ты не знаешь, как ты упоенно хотел этого; ты не спрашивай себя, ты ничего не знаешь; я тебе говорю – ты бы не вста,л. Можешь не верить себе – это третьестепенно. Я никому и ничему не верю, – но я это знаю, ты бы остался между рельс.

Ты ведь был неузнаваем.<…>

Но ты даже не подозреваешь, до чего я пошл!

Ведь в сущности я был влюблен в нас троих вместе.

Большая часть компании всерьез сочиняла стихи. Евгений Борисович Пастернак, сын и биограф Бориса Леонидовича, пишет:

Пастернак старательно скрывал от друзей и домашних свои первые литературные опыты. Семейное взаимопонимание было нарушено его необъяснимым и, казалось, неокончательным отказом от занятий музыкой.<…> Летом 1910 года исключением из общего правила были Александр Штих, который восхищался этими опытами и в своих собственных был близок им до подражания, и Сергей Дурылин, который умел увидеть в них, как он вспоминает, «золотые частицы, носимые хаосом», и поверить в его возможности.

И далее, уже о 1912 годе:

Александр Штих оставался самым близким свидетелем поэтических опытов Пастернака. Он восторженно принимал новые стихотворения, обсуждал и запоминал их строчки и образы и сам сочинял во многом похожие вещи. Вскоре после кончины Пастернака он принес нам свято сохраненные листочки шести стихотворений 1912 года, два из которых <…> были записаны им со слуха. На его понимание и поддержку Борис мог рассчитывать всегда. <…>

Далеко не с таким пониманием встретили Пастернака те, кто, считая литературу своим призванием, уже относились к ней профессионально. По воспоминаниям Локса, Борис Садовской, услышав чтение Пастернака у Анисимова, презрительно сказал, что «все это до него не доходит: „Все эти новейшие кривляния глубоко чужды мне“».

(Е. Пастернак. «Борис Пастернак. Биография».)

А Александр Гавронский, двоюродный брат Иды Высоцкой (той самой «девушки из богатого дома», дочери чаеторговца Высоцкого), «с великим трудом собрал, лицо в серьезную складку и, поборов внутренний смех, заявил о том, что „здесь излишек содержания в ущерб форме…“ или что-то в этом роде, „что это нехудожественно – и – слишком глубоко для искусства“». (Там же.)

В отличие от многих молодой Шура Штих оценил Борину гениальность сразу. Дружба их продолжалась. Борис мучительно метался в поисках своего призвания, стихи долго не считал главным в жизни, собирался стать композитором, философом. Преподавание философии в Московском университете его не удовлетворяло, и Пастернак уехал учиться в Марбург – тогдашнюю философскую Мекку – к профессору Когену. То марбургское лето 1912 года значило в жизни Бориса очень много – отвергнутое предложение Иде Высоцкой, разочарование в философии. Письма Шуре шли одно за другим: известны от 18, 27 июня, 3, 7, 9, 11, 14, 17(два письма), 18, 19, 22, 25 июля и далее.