Видел ли в своих предсмертных мечтах генерал Альфонс Шанявский, польский подвижник русского просвещения, этого худенького узколицего юношу, ради которого, ради таких, как он, собственно, и создавалось его детище, – когда 7 ноября 1905 года, в последнее утро своей жизни, он подписывал свое историческое завещание, передавая на нужды будущего университета всю принадлежащую ему недвижимость? Но как бы там ни было, к моменту приезда Выготского в Москву университет Шанявского функционировал уже пять лет (причем с 1912 года в специально выстроенном для него здании на Миусской площади, занимаемом ныне его как бы духовным наследником – Российским государственным гуманитарным университетом), открывая дорогу к знаниям «кухаркиным детям» и прочим париям, на чьем пути чиновная Россия сумела выстроить сложную систему препон и рогаток.
Здесь не было вступительных экзаменов. Не существовало ограничений по социальному происхождению и вероисповеданию. Не было и обязательных посещений: каждый сам выбирал для себя лекционные курсы и семинары. Правда, статус народного университета не позволял ему выдавать официально признаваемые дипломы, но зато его преподавательскому корпусу мог позавидовать любой вуз России. И это тоже было одной из примечательных черт данного учреждения, служившего центром притяжения передовой научной интеллигенции.
Курс физики читал здесь до самой своей кончины глава русской физической школы П. Н. Лебедев, биологии – один из основателей молекулярной биологии Н. К. Кольцов, физиологии растений – К. А. Тимирязев, а педагогику и психологию вел П. П. Блонский. И не случайно, когда после студенческих волнений 1911 года Московский университет покинули 111 штатных его профессоров и доцентов, не пожелавших мириться с противоправными действиями властей, многие из них нашли приют именно в стенах университета Шанявского (Шноль, 2001, с. 78–99).
В официальной справке, отражающей этапы его становления как психолога, Выготский написал: «Научные занятия по психологии начал еще в университете. С тех пор ни на один год не прерывал работы по этой специальности» (Выгодская, Лифанова, 1996, с. 39). И все же на первом месте для него стояло тогда другое. Вопреки традиционному пути приобщения к науке большинства своих коллег, Выготский шел к психологии от литературы и от искусства («по диагонали», как выразился С. А. Смирнов в своей книге «На пути к построению педагогической антропологии»). И первой, а вместе с тем и последней «станцией» на этом пути стала его дипломная работа о «Гамлете», выполненная на историко-философском факультете университета Шанявского под патронажем известного литературоведа Ю. Айхенвальда.
Впрочем, язык не поворачивается назвать это уникальное по мысли двухсотстраничное исследование дипломной работой. А, с другой стороны, самый возраст дипломника наводит на ассоциации совсем другого рода. Это Ф. Шопен, девятнадцати лет сочинивший свой Первый фортепьянный концерт. Это Ф. Мендельсон, написавший увертюру «Сон в летнюю ночь» в семнадцать. Это, наконец, наш Д. Шостакович, в девятнадцатилетнем возрасте ставший автором своей Первой симфонии.
Что мог добавить юный литературовед к тем эверестам литературы, что были уже написаны к тому моменту о «Гамлете»? Разве что добросовестно проштудировать все доступные ему источники. Но Выготский поступает иначе. Труды по шекспироведению на трех языках он действительно проштудировал (а «Гамлета» в подлиннике знал почти наизусть), но всю эту литературу вывел за скобки. Да-да, в прямом смысле слова, поместив интереснейший ее разбор в комментариях, составивших как бы книгу в книге. А собственное исследование ограничил анализом исключительно текста как такового – вне всей научно-исторической проблематики его появления, источников, авторства, влияний и т. д. То есть вычленив свое «откровенно субъективное», читательское восприятие трагедии и поставив его в зависимость только от текста. Этот свой этюд автор назвал опытом «читательской критики», не предполагая, конечно, что предвосхищает тем самым центральную идею позднейшего литературоведения – структуральной лингвистики: сводить художественную специфику произведения к единственной его объективной данности – авторскому тексту.