Не странно ли звучат эти речи: Бог во мне, я в Боге. Разве Бог и человек не разделены пропастью: Бог там – на небе, а человек здесь – на земле, и встретиться они могут только на Страшном суде. Тем не менее Августин говорит то, что говорит. Чтобы понять его странные размышления, остановимся сначала на времени, в котором Августин творил. После издания эдикта о веротерпимости в 312 г. и Никейского собора в 325 г. христианство становится ведущим культурным фактором. Параллельно происходит отделение образованного клира от непосвященного мира и возникает «необходимость в догматическом оформлении церкви, которая столкнулась с трудностями, связанными с разным толкованием Троицы» [67, с. 114].

Другим важным фактором того времени являлось все более осознаваемое ощущение неподготовленности среднего человека к пониманию и усвоению христианского учения, в основных чертах уже выстроенного. Дело в том, что в христианство широким потоком стали вливаться язычники и античные люди. Новообращенный «ветхий» человек (неважно, кем он был – древним германцем или римлянином) традиционно считал, что его душа подобно стихии совершает кругооборот жизни и смерти, что в мире, который мыслится неизменным, правят множество богов, что судьба человека от него самого не зависит. Напротив, в христианском учении утверждалось, что душа человека находится в напряженных нравственных отношениях с Творцом и от того, чью сторону человек примет, полностью зависит его судьба. «Новый» человек рассматривал мир как созданный Богом и «преходящий». Сам Бог понимался не только как закон и бытие (Отец и Святой дух), но и как нравственная личность (Христос). Мог ли ветхий человек, только что принявший христианство, при всем своем желании понять новое учение, если он видел все иначе? Очевидно, нет. Чтобы стать настоящим христианином, он должен был измениться, причем кардинально. Именно эту задачу решают идеологи и подвижники христианства и стараются помочь решить ее другим, обычным людям. «В середине 90-х гг. IV в. Паулин Ноланский обратился к другу Августина Алипию с просьбой написать о своем личном религиозном опыте, то есть о своем житии, тот переадресовал его к Августину, выполнившему и перевыполнившему просьбу, рассказав и об Алипии и о себе: “Исповедь” написана в 397–401 гг. Таким образом, сложился канон письма, отвечающий не только личным интеллектуально-душевным потребностям, но и запросам со стороны, не только выражающий устремленность к Богу, но и устремленность к человеку, которого избрал Бог для сообщаемости. Эта двуосмысленность выражена и в исповедальном акте как таковом, согласно которому исповедь – это громкий рассказ о грехах, которому предшествует обращенность внутрь сознания, или, как говорил Августин, к внутреннему человеку, молча думающему» [67, с. 126].

Заметим, что Августин перевыполнил задание не только по объему, он помимо изложения своего религиозного опыта и пути был вынужден набросать описание нового человека, обсудить его сущность и отличие от человека ветхого. При этом опираться Августин мог только на самого себя, поскольку именно в себе он имел опыт преображения ветхого человека и рождения человека нового – христианина. Как писал еще Татиан: «Я не стараюсь, как обыкновенно делают многие, подтверждать свои мысли чужими мнениями, но излагаю то, что сам увидел и узнал. Потому-то я распростился и с римским высокомерием и с холодным афинским красноречием, с различными учениями и принял нашу варварскую философию» [67, с. 73]. Однако каким образом, опираясь на себя, можно было создать, как бы мы сегодня сказали, новый антропологический образ человека, без которого были невозможны ни становление средневековой культуры, ни формирование средневекового мышления? Думаю, на основе эзотерического мироощущения.