Каким-то чудом я отделалась ожогами второй степени, которые затронули шею, лоб, правое ухо и левую руку – видимо, я запустила ее в горящие волосы, не осознавая, что делаю, и не чувствуя боли. Зрение и слух нисколько не пострадали. Даже не все волосы сгорели. Достаточно было одного визита к хорошему парикмахеру, чтобы сделать стильную короткую стрижку, и, если бы не обгоревшая на затылке кожа, можно было бы считать, что ничего и не было. Конечно, оставались шрамы – уродливые красновато-белые рубцы на лбу и шее, – но врач заверил меня, что очень скоро они побледнеют.

Мне дали болеутоляющие, сделали инъекции, ожоги смазали холодной душистой мазью, наложили легкие повязки. Я могла бы пойти домой в тот же день, но врач сказал, что, поскольку я пережила травматический шок и временную потерю сознания, мне лучше остаться на несколько дней в госпитале, на всякий случай.

В ту первую ночь мне было трудно заснуть в окружении незнакомых звуков и больничной суеты. На самом деле госпиталь по ночам не спит, он лишь иногда отдыхает. Ночные медсестры заходили в палату к пациентам, которые вызывали их звонками или хриплым шепотом; больные шаркали в своих тапках в туалет; в три часа ночи привезли новенькую на каталке; в дальнем углу поставили ширму у кровати пожилой женщины, и ее зашел проведать мой врач, небритый, с красными от недосыпа глазами. Даже если в палате было тихо, свет из коридора мешал мне заснуть.

Но, как ни странно, несмотря на полученные травмы и неприятный холод на лице, шее и руке, я чувствовала себя куда более счастливой, чем в последние месяцы. Теперь не нужно было ничего скрывать. Мама знала. Школа знала. Полиция знала. Врачи в госпитале знали. И непосильную ношу, которую я взвалила на себя и несла в одиночку, вдруг разом сняли с моих плеч добрые дружеские руки. Теперь это была забота других людей – взрослых, профессионалов, экспертов в таких материях. Меня наконец освободили.


В госпитале мне было на удивление спокойно. Я полюбила его размеренный распорядок (чашка чая в три пополудни, визиты родственников с пяти, ужин в семь); полюбила медсестер в накрахмаленной белой форме, которые всегда останавливались у моей койки, чтобы поболтать со мной, самой юной пациенткой. Я даже полюбила острый хвойный запах дезинфицирующего средства, который витал повсюду, и фоновую музыку, которую включали ближе к вечеру, – эти нежные обволакивающие мелодии прошлых лет расслабляли и несли покой. Мне было приятно в компании моих соседок, которые суетились вокруг меня, смешили своими грубоватыми шутками и сленгом. Они отчаянно баловали меня, угощая конфетами и шоколадом, которые им приносили родственники, и не принимали никаких отказов на этот счет.

В палате было много других мышей – может, поэтому я чувствовала себя здесь как дома. На соседней койке лежала Лаура, мышь пятидесяти одного года, муж избил ее бейсб ольной битой за то, что у нее подгорел обед. Напротив лежала восемнадцатилетняя Беатрис, чей добродушный юмор никак не вязался с туго перебинтованными запястьями. Мы все были связаны одной общей тайной, которую я с горькой иронией называла братством мышей. В душе я посмеивалась, когда представляла себе всех нас, с эмблемами нашего братства на груди: мышь в мышеловке, со сломанной шеей, и внизу наш девиз: «Nati ad aram» – рожденный с геном жертвы. Неужели это и было наследством, которое мне оставила мама?

Сидя в кровати, листая журнал или лениво рисуя в блокноте, я была спокойна и с оптимизмом смотрела в будущее. В своем садистском желании причинить мне боль, Тереза, Эмма и Джейн в конечном итоге навредили себе. Их наверняка ожидало уголовное преследование – и не исключено, что тюрьма. По крайней мере, из школы их бы точно отчислили. В любом случае, из моей жизни они должны были исчезнуть навсегда. А я вернулась бы в школу, к повседневным делам и заботам.