– Чего тут обсуждать? – удивился я. – Казнить, и побыстрее!
– Я скорее имел в виду всю ситуацию в Польше, нежели судьбы тех, кто напал на Ваше Величество, – уточнил граф.
– Не знаю, честно говоря, мне польский вопрос уже осточертел, – устало буркнул я. – Вообще не понимаю, почему мы там так долго возимся? По вашим же отчетам, граф, основная масса поляков – это крестьяне, которые относятся к нам положительно, а восстание – дело рук немногочисленных магнатов и шляхты.
– Понимаешь, Николай, польский вопрос куда сложнее, чем может показаться на первый взгляд, – ответил за Игнатьева Великий князь, – он отягощен взаимными обидами и открытыми ранами в памяти двух наших народов. Будучи в Польше, я не раз замечал, что поляки видят себя жертвой русского насилия. Ослабление, а затем и полное уничтожение Речи Посполитой перечеркнуло все их мечты о могуществе и притязания на титул великой державы, и виновником сего деяния они видят нас.
– Почему именно нас? – удивленно спросил я. – Ведь разделы мы осуществляли совместно с Пруссией и Австрией?
– Потому что мы говорим о «наших» поляках, о землях, отошедших к России, – мягко, как несмышленышу, улыбнулся мне дядя. – Разделы являются источником унижения для нынешней шляхты, наследницы тех, кто оказался не в состоянии поддержать существование собственного государства. Но крайне сложно признать себя или своих предков виновными в чем-то унизительном, постыдном, гораздо проще обвинить во всем другого. Так и шляхта обвиняет во всем Россию, назначая ее своим мучителем и палачом, а себя преподнося как невинную жертву. При этом она имеет обыкновение возводить войны, разбои и другие насилия своих пращуров в разряд эпических подвигов и экзальтировать ими и себя и других; видеть в иезуитских интригах и гонористых притязаниях мудрость и патриотизм, а в казненных преступниках – польских мучеников. Им хочется, чтобы время и события в Польше шли назад, а не вперед; чтобы для них настали вновь Средние века, с их liberum veto, конфедерациями, заездами, niepodlegtosciа rownoscia на словах и тиранией панской спеси на деле…
Увы, но такой подход, скрадывающий ноющую историческую боль панства, ведет ко многим неприятным последствиям. В частности, прошедшее и настоящее представляется в Польше в обратном виде. Поляки отожествляют себя с ушедшими поколениями до такой степени, что обиды умерших воспринимаются ими как свои собственные. Они замкнулись в себе, отгородились от мира многочисленными мифами, в которых себя видят державой времен Батория, а русских не иначе как варварами Грозного. Они истово верят: Россия – источник всех бед, что она отняла у них их судьбу и место в кругу великих держав, полагающиеся им по праву. Что именно польские земли сделали Россию империей.
– Вообще-то земли, отошедшие нам по первым разделам, – исконно русские, захваченные Польшей в моменты нашей слабости, – возразил я.
– Кроме того, империей Россию сделали скорее уж земли татарские и сибирские, – флегматично добавил Игнатьев.
– Не важно, – отмахнулся Великий князь, – польскому взгляду видится одно: что Россия заняла место, Богом предназначенное Польше. Это именно вера, подогреваемая дедовскими рассказами, проповедями в костелах, и есть уголь, питающий пламя восстания.
– То есть получается, – осторожно сделал я вывод, – что мы воюем с польским народом?
– Отнюдь, – усмехнулся Константин, – мы воюем именно со шляхтой и теми, кто считает себя наследниками таковой. В польском обществе раздел между шляхтой и холопами даже глубже, чем между русским дворянством и крестьянством. Если шляхта выше всего превозносит мифы I Речи Посполитой и восстание Костюшко, то польские холопы могут думать лишь о хлебе насущном. Панские мечты для них означают лишь еще большую нищету и бесправность. Ты выбрал верный курс, мой мальчик, – обратился он ко мне. – Если русское правление даст польским крестьянам то, чего они больше всего жаждут, – землю и волю, то не будет у тебя более надежного союзника против польской шляхты.