– Матрена, ну я уж больше времени дать не могу, – сказал он без предисловий, и у нее от жуткого страха заныло, засосало сильно под ложечкой. – Но только это не потому… А впрочем, зачем тебе это знать.
Она молчала. И тогда он начал говорить так, как раньше не говорил, довольно быстро и спутанно, о том, что все не так, как она думает, и он понимает, что без кормильца, да еще с чужим дитем ей будет очень трудно, но пусть не думает, что он такой человек, у которого только одно на уме, дите поможет отдать в приютный дом, а главное, он поможет ей в самом трудном – чтобы не убили его, Матвея, чтобы пошел он служить в тыловую часть, в больничку, к примеру, есть у него там разные знакомые, и сделает он это просто так, потому что есть у него сердце и христианские чувства, и не нужно ему ничего от нее, кроме доброго слова и стакана чая. Она поняла буквально, встала и пошла раздувать угли, которые в печи еще не погасли с утра, ставить самовар. Да погоди ты, крикнул он, с улыбкой, вот эта улыбка ее и доконала, как-то дрогнуло внутри все, он вскочил и схватил ее за плечи, до погоди ты, это я так, к слову, послушай, послушай. Она вырвалась и отошла в дальний угол; тяжело дыша, он сел. Матрена не знала, слышит ли это Матвей и не кончится ли все это потом смертоубийством. Послушай, сказал он, я же все понимаю, хоть и невенчанный, но муж, и дети ваши, но ничего нельзя сделать, надо смириться, я помогу, ты только скажи, устрою в больничку, ребенка в приют. Она молчала, он начал частить, про приют, про больничку, наконец замолк. Стало темнеть, а лампу зажигать она не хотела, увидят с улицы, о ней и так уже начали говорить, она это знала, как знала и то, что Афанасий Петрович прав – невозможно дальше прятать его в подполе или в лесу (в лесу замерзнет, в подполе умом тронется), но если его выследят или арестуют, ей уже не жить, ей уже никуда от этого Афанасия Петровича не деться, от его помощи, от его доброго, христианского сердца, он смотрел в темноте жалко, но жадно, дышал тяжело, ждал ответа. Не надо ничего от вас, сказала она, спасибо, но не надо от вас ничего, только хуже сделаете, пожалуйста, спаси вас бог за ваши слова, но ничего этого не надо, Матвей придет на сборный пункт, даже не сомневайтесь, просто сейчас его дома нет, дома его нет, поэтому некому сказать, но я скажу, я обязательно скажу, я передам ваши слова, пожалуйста, пожалуйста…
Убью я его, сказал он напоследок сухо, учти.
Слова эти были весомы и в общем даже в каком-то смысле справедливы. Она и сама не хотела больше так жить.
Не зажигая света, подошла к печи. Там, накрытые тулупом, спали мальчик и девочка. Она стояла и думала: кого в приют?
Свою девочку или его мальчика?
Возле печки было душно, тепло, спокойно, ей и самой хотелось туда забраться, на полати, к ним, обнять, прижать, может, поплакать и хотя бы на время заснуть, но было нельзя – надо было что-то решать: мальчика, девочку. Или как-то еще…
Утром, когда Матвей попросил чаю – оттуда, снизу – Матрена аккуратно отодвинула половик, открыла подпол за железное кольцо и кинула туда его весь, этот горячий, кипящий чайник. Он страшно закричал, завыл, потому что было больно, а она сказала звонко:
– Матвей! Все идут, и ты иди! – и закрыла крышку обратно, задвинула половик и пошла в огород.
И Матвей ушел на войну.
Глава вторая. Республика Светлое (1919)
Почему Даню Каневского не расстреляли тогда, в 1919 году, было никому доподлинно неизвестно, знал об этом наверняка лишь народный есаул Почечкин (ударение на первом слоге), принимавший такое решение, но спросить его об этом Дане как-то не довелось, есаул взял да и отвернулся, понимай, мол, как хочешь. Однако участие в этом эпизоде Нади Штейн, разумеется, было совершенно бесспорным фактом, и факт этот, ставший потом семейной легендой, многое определил в его, Даниной, жизни.