Пожалуй, это самые светлые воспоминания об отце.
Моя мама не похожа на коммунистку. Она следит за собой, из всех сил старается хорошо одеваться (и у нее получается), выходя на улицу, зажмуривается и забывает на какое-то время о нескладной своей жизни. В мире стареющих подростков она не выглядит чужой, но хитрость в том, что если не выглядишь чужим в мире стареющих подростков, значит, точно увяз по уши в этом дерьме.
Каждый год 22 апреля она просыпается рано, готовит завтрак, одевается, «красится» и едет на трамвае на митинг, посвященный очередному дню рождению Ленина. «Кто-то ходит на футбол, кто-то в ночной клуб, а кто-то на митинг», – говорю я ей. Она улыбается и соглашается – «надо же где-то проораться». Маму снимают телекамеры, она дает интервью местной оппозиционной листовке, звонит мне и с гордостью пересказывает, что с ней случилось. «Слава Богу, у нас разные фамилии», – добавляет она, смеясь.
Удивительно, но факт: в моей жизни, наконец, начался период обдумывания. Я как главная героиня кинофильма «Москва слезам не верит» в самом финале, головой опершись на руку: «Как долго я тебя ждала». Всю зиму я мучился от отсутствия мыслей, от неспособности моей их внятно сформулировать, изложить. Задать самому себе вопросы и ответить на них. Я, вместе с тем, относился к этому философски, полагая, что если ничего не думается, значит, надо просто впитывать. Я впитывал честно, что мог, что не мог – отторгал (отрыгивал), но временами бесился. Я устал от этого.
Теперь проще: нарисовав в воздухе невидимый штрих-пунктир (обожаю это слово) позади себя, я выдохнул и увидел, как разжимаются немые губы моего сознания. Я снова могу думать.
Поначалу он ничего не значил для меня. Он сделал мою жизнь колченогой. Неловкой и неудобной. Он забирал меня на выходные, обрекая «отдыхать» вдали от своего двора, от своих друзей, от кузнечиков в траве около помойки, от бабки, то есть лишал меня на время того, что я любил. Не потому что Любил, а потому что так любилось.
Вместо этого я смотрел телевизор, вынужденно дружил с его новыми «детьми» Олей и Митей, читал какие-то сомнительные книги, слушал какую-то чужую музыку. Ночью у меня неизбежно болел живот от его стряпни, и я, ужасно стесняясь и ежась от холода, пробирался по коридору в туалет. Мама говорит: он отлично готовил, но по-моему он готовил отвратительно.
Он курил на кухне, читал романы, которые печатают в журналах (с продолжением в каждом номере, ненавижу все это), в основном не обращая на меня внимания. Я не мог назвать его «отцом», я просто говорил ему «ты» и избегал обращений. Однажды в деревне, пьяный, он жаловался по этому поводу своей сестре, и тогда я впервые узнал о том, что он вообще что-то чувствует. В другой раз, под Новый год, он вдруг обнял меня крепко, нетрезво, и просил, чтобы я о нем не забывал, чтобы звал его «папой». Больше такого не случалось.
Он был интеллектуальным гегемоном. Он требовал читать только то, что читал сам, слушать только то, что слушал сам, смотреть только то, что смотрел сам. Все остальное подвергалось обструкции – безжалостной и убедительной. Неведомо как, мытьем и катаньем, он стал для меня духовным эталоном; его вкус казался мне идеальным, его советы – обязательными к исполнению. Он выбил из меня всеядность и воспитал во мне избирательность. Не знаю как – мы редко виделись. Я боялся его так сильно и так уважал, что в итоге полюбил.
Ему потребовалось всего несколько лет, чтобы избавиться от всех черт, которые я в нем возвышал и пестовал как уникальные. И это было страшно.