– Я Настьке обещал, что по базарам она бегать не будет.
Варька только отмахнулась и вскоре замедлила шаг, понемногу отставая и снова пристраиваясь позади телеги. Илья продолжал идти рядом с лошадьми. Он ожесточенно грыз соломинку, тер кулаком лоб и думал о том, что, как ни крути, сестра права: в таборе, где испокон века еду на каждый день добывают женщины, где любая девчонка чуть не с пеленок кричит «Дай, красавица, погадаю!», Насте придется совсем непросто. Да что Настька… Любой человек, оказавшись в непривычных условиях, чувствует себя неуютно. Илья невесело усмехнулся, вспоминая себя и Варьку, явившихся в хор: неотесанных, диких, не умеющих ни встать, ни повернуться… Хорошо, что кончилось все, и не дай бог теперь даже во сне этот город увидеть… Он, Илья Смоляко, снова идет, как прежде, по дороге рядом со своими конями, ловит носом ветер, впереди – встреча с табором, целое лето кочевья, степи и дороги, и шумные конные базары, и магарыч по трактирам, и непременное вечернее хвастовство в таборе между цыганами: кто выгоднее продал, кто лучше сменял, кто ловчее украл… И желтая луна над шатрами. И ржание из тумана лошадей, и девичий смех, и река – вся в серебряных бликах, и долевая песня, теребящая сердце, и ночная роса, и рассветы, и скрип телег, и… И никогда он больше от этого не уйдет, и не променяет кочевую жизнь ни на какие городские радости. Таборным родился, таборным и сдохнет, с судьбой не спорят. А вот Настя…
Хотя, может, и обойдется еще. Обойдется наверняка, уговаривал сам себя Илья, сбивая кнутовищем выросшие вдоль дороги мохнатые стебельки тимофеевки. Настька – цыганка все-таки, в крови должно быть хоть что-то… да и привыкают бабы ко всему быстрее. Вон, Варька в Москве уже через неделю довольная бегала и платья городские так носила, будто родилась в них. Чем Настька хуже? Научится, пооботрется, привыкнет. А начнет рожать – и вовсе свой хор позабудет, не до печали станет. Рожать у баб – наиглавное занятие… Рассудив таким образом, Илья окончательно повеселел, позвал сестру, кинул ей поводья и на ходу прыгнул в телегу.
Настя спала среди подушек и узлов, свернувшись комочком и натянув на себя угол Варькиной шали. Платок сполз с ее волос, освободив мягкую, густую, иссиня-черную волну, в которой еще путались стебельки сухого сена. Умаялась, усмехнулся Илья, садясь рядом и стараясь не шуметь. Долго смотрел не отводя глаз на ее чистое, смуглое, строгое лицо, на густую тень от опущенных ресниц, лежащую на щеках, полуоткрывшиеся во сне мягкие розовые губы, тонкую руку, запрокинутую за голову… Какая же красота, отец небесный, глаза болят, плакать хочется, когда смотришь, краше иконы… Илья вздохнул, отвернулся. Увидел торчащий из узла угол Варькиного зеркала. Придвинулся, заглянул, поморщился. В который раз подумал: вот образина-то… Чем он Настьке полюбился, до смертного часа гадать будет – не догадается…
– Илья…
Он, вздрогнув, обернулся. Настя, сонно улыбаясь, смотрела на него из-под опущенных ресниц. Илья смущенно, словно его застали за чем-то дурным, отодвинулся от зеркала.
– Ты чего? Ты спи… Разбудил, что ли?
– Нет, я сама…
– Как ты, девочка? Ноги не болят? Под солнцем не уморилась?
– Да хорошо все, не бойся. И вовсе, не… не беспокойся. Я… – Настя виновато улыбнулась. – Я ведь слышала, что вы с Варькой говорили. Я всему научусь. У меня прабабка таборной была… А что смеяться станут – так ничего, встряхнусь да пойду. Мне…
Илья не дал жене договорить, губами закрыв ей рот. Обнял, притянул к себе, чувствуя, как дрожат руки, как снова горячей волной подступает одурь.