, то она вышла за младшего6– моего дедушку. У моего отца тоже было две жены. Мама была второй его женой. Так вот, моя сестра Алла родилась в его первом браке.

– А как зовут вашу маму?

– Анна Исаевна Афруткина – это ее девичья фамилия. Затем она стала Вустиной, когда вышла замуж за папу.

– А отца?

– Вообще его все звали Казимир Васильевич. И я думал, что я Александр Казимирович, пока не дошло до паспорта: выяснилось, что я на самом деле Александр Кузьмич. Но почему-то ему больше в общении нравилось имя Казимир. И все его звали Казя, Казимир.

– Вы всегда жили в этом московском доме?

– Нет. Я здесь с 1968-го года, со дня женитьбы. Это квартира моей жены.

– А где вы родились?

– В Москве. Но жил на Серпуховке, на Большой Серпуховской улице в таком же примерно доме, и в такой же примерно комнате, как эта. Только там была не вся квартира наша, а одна комната.

– Большая?

– Метра 24.

– В музыкальной школе сколько лет вы учились?

– Были обычные семь лет учебы, а потом я сразу поступил в «мерзляковское училище»7. В «Мерзляковке» тогда, кстати, были и алгебра, и геометрия, и другие общие дисциплины. И мне очень нравилось заниматься математикой. Но, правда, не успело настолько понравиться, как все это прекратилось – о чем я немножко сейчас жалею, потому что какой-то, пусть дилетантский, любительский интерес к числу как к таковому я чувствую и до сих пор. Может быть, конечно, это все связано не с математической, собственно, его стороной, а с какой-то, скорее, символической, знаковой, так сказать. Но интерес есть, и постоянный, кстати.

– Скажите, пожалуйста, в музыкальной школе вы занимались композицией?

– Специальных занятий не было, но я там уже точно начал какие-то такие слабенькие пьесы писать.

– А как это началось?

– Честно говоря, не помню совсем. Помню только, что одна из первых пьес называлась «Волшебные часы» – очень наивная пьеска. Но вообще я мало что мог и знал в то время.

– А что вы знали?

– Ну, я знал, естественно, отдельные имена. Чайковского я тогда очень любил и сейчас люблю («Евгения Онегина» слушаю неоднократно). Глинку, естественно, знал. Какую-то советскую музыку. В 1950-е же годы очень ведь выборочно давали слушать.

– Вы родились в 1943-м?

– Сорок третьем. Мы же с вами одногодки почти. И вы, конечно, по себе знаете, как было непросто даже с Прокофьевым и Шостаковичем. Во всяком случае, когда я услышал 7-ю симфонию Прокофьева, где-то в 1950-е годы на концерте в консерватории, то для меня это был просто невероятный поток свежести, света. А вот увлечение Шостаковичем пришло позже, но зато и более сильное.

– А почему вам захотелось вдруг написать свою музыку в детские годы?

– Не могу сказать. Не знаю, почему. Я тогда ведь еще и рисовал, и стишки писал (папа издал целый сборник моих стихов. А некоторые из них напечатала даже «Пионерская правда»), то есть это был такой ребенок с обычными вполне гуманитарными склонностями…

– А в «Мерзляковку» вы пришли как пианист?

– Нет. Вот в том-то и дело, что в «Мерзляковку» я сразу пошел на композицию. Там был специальный класс у Фрида Григория Самуиловича, а у меня к концу школы было уже накоплено какое-то количество пьес.

– И, наверное, вас кто-то ему показал?

– Нет. Меня тогда свозили только в консерваторию и показали Павлу Месснеру.

– А кто решил вас повести к нему?

– Вероятно, Ольга Владимировна Кононова. Она первая заметила какие-то склонности мои к композиции. Но остальное очень смутно – здесь уже начинается «полумифология».

– Итак, показали вас Месснеру и что же из этого получилось?

– Я совершенно не помню результата этого разговора. Мама рассказывала, что водила меня и в ЦМШ. Ее на прослушивание не пустили и она стала расспрашивать:» Скажи, Сашенька, что там было? – Ручки смотрели. – И что сказали? – Чистенькие». Но на самом деле, сказали, что я еще просто мал. Кстати, я вспомнил, что и к Хачатуряну меня водили.