Зрелище не задело, оставило равнодушным.

А много позднее его почему-то принялась навещать пышная, бело-розовая особа, омытая сине-зелёной благодатью заволжских лугов… В тот день эвакуационного лета он с другими малышами-детсадовцами копался в сыроватом песке, собирал ломкие, с изнанкой из перламутра, пресноводные ракушки, и когда воспитательница разделась, повизгивая от холода, сгибаясь в пояснице и шумно загребая воду ладонями, двинулась в разлившуюся, словно озеро, волжскую старицу, лишь покосился: не до того. Однако фотопамять сработала – косой взгляд из-под панамки запечатлел купальщицу на сверхчувствительной плёнке, прихватив прибрежный куст, осколок неба, над пляжиком – травяной начёс; в трепетном кадре гулял ветерок, раскачивались жёлтые цветы на длинных стеблях.

Со всей резкостью проявилась плёнка на школьной экскурсии в Эрмитаже, перед одним из необъятных полотен Рубенса. Слушая восторженную даму – кончиком указки выводила в воздухе загогулины, растолковывала им, шумным несмышлёнышам, композиционный приём – Соснин неосторожно всмотрелся в блёклые небеса, тёмные жёсткие кружева листвы, распухшую, как у утопленниц, плоть барочных вакханок. Кара не заставила себя ждать; память озадачила Соснина, хотя сперва показалось, всего-то ненароком бросила цветовой вызов зобатым блудницам, манерно резвящимся под исполинскими деревьями на банном пиру, – чистая, прозрачная синева воды и неба, изумрудные, в лимонно-жёлтой опушке, волны травы, телесная белизна… и грязно-зеленоватые, будто пятна тления, тени на бугристых женских формах, порочные серо-сиреневые младенцы с крылышками… да, забытое зрительное впечатление заново залепило глаза, озвучилось – канавка от резинки, увесистые груди с пористыми сосцами, волосы мочалкой, потом – блеск воды, плеск, отфыркивания.

С тех пор – кстати, с тех пор он невзлюбил Рубенса – раз от разу пополнялись и уточнялись подробности купания, кряжистая нимфа всплывала в памяти в моменты вовсе неподходящие. Кого-то обнимал, что-то лепетал, а непрошенная, пышущая грубоватым здоровьем голая гостья тут как тут – в сумраке сознания вспыхивал экранчик, и внимание переключалось, отливало любовное возбуждение; случалось, и в послелюбовной истоме окаянный экранчик ярко загорался на потолке.

В попытках раскрыть тайну навязчивого психического феномена легче-лёгкого пуститься во фрейдистские спекуляции, дескать, случайно увиденное в младенчестве, каверзно давило на подсознание животной мощью, ещё чем-то природно-вечным, пока не подавило восхищение духовной красотой женщины, возвышающейся, как известно, над красотой физической. Со столь же сомнительным успехом можно было б предположить, что видение, периодически посещавшее взрослого Соснина, вовсе не подавляло, напротив, вкусы и идеалы Соснина свидетельствовали об отталкивании докучливого образа, ибо спутницы его в последние годы были стройными, длинноногими, со втянутыми спортивными животами и смугловатой кожей… не трудно также предположить, что сметанная матрона – увы, давно уже рыхлая карга – заявлялась надо-не-надо не для того, чтобы досадить, оскорбить интимное чувство и прочее, прочее, но с целью потрафить: разве её визиты не убеждали в эстетических достоинствах очередной возлюбленной?

– Дети, пошевеливайтесь, скоро полдник, – заторопилась воспитательница, натянула полосатый сарафан на мокрое тело, тут же прилипший ко всем округлостям; держась за ивовый куст, отмывала от песка ноги.

Так-то, дети поплелись гуськом по извилистой тропинке, маленький Соснин, зажав в кулачке перламутровую добычу, тут же забыл увиденное. Однако… да, стоит повторить: картинка, спустя годы, безотносительно к так и не раскрытой цели видения, своевольно вспыхивала во тьме, почему-то с любой новой вспышкой делалась ярче, ярче, пока не превратилась в лубок, стала цветовым наваждением… Трава нестерпимо зазеленела, жёлтые цветы буйно пошли в рост, когда налетал ветерок, чудилось, что это не цветы вовсе, а огромное облако бабочек-капустниц, которые, не решаясь сесть, машут крыльями.