Ему едва исполнилось двенадцать лет, и позади осталась начальная школа. Летние каникулы только начались. Что же он будет делать на море? Как ему теперь вести себя и играть с друзьями? Как они будут относиться к нему в его новом положении?
В доме воцарилась атмосфера тяжелой депрессии. Семья в полном составе собралась за обеденным столом, но все старались говорить на посторонние темы. То и дело повисало неловкое молчание, и было слышно, как в тишине жужжат мухи, которые спасались от уличного зноя в помещении, где было достаточно свежо, благодаря массивным каменным стенам.
После еды Амос пошел немножко полежать, и мама, не желая оставлять его одного, пошла вместе с ним. Растянувшись рядом на постели братишки, синьора Эди хотела задать сыну вопрос, но не хватало смелости сформулировать его: ей во что бы то ни стало хотелось выяснить, что сейчас видят его глаза – пришла ли на смену свету полная тьма, пугающая и отвратительная, тьма, с которой они так долго сражались? Мысль, что все многочисленные жертвы и надежды, все поездки в Турин были бесполезны и теперь ее сын приговорен к жизни в темноте, сводила ее с ума. Она уткнулась лицом в подушку и разрыдалась.
– Мама, почему ты плачешь? – вскрикнул Амос, которого охватило невыносимое беспокойство.
Мать, которую душили слезы, ответила не сразу. Собравшись с духом, она быстро спросила его:
– У тебя теперь темно перед глазами?
– Нет, мама, – робко ответил мальчик.
– А что же ты видишь?
– Все и ничего, – ответил он. Потом помолчал и добавил: – Я вижу то, что хочу видеть. Вижу мою комнату: шкаф, кровати, – но вижу их потому, что просто знаю, что они есть.
Мать не совсем поняла смысл этих слов. Потом ей пришла в голову ее первая встреча с директором колледжа, синьором Маркуччо, который сам потерял зрение в результате несчастного случая, и она вспомнила, как он говорил, что темнота – это визуальное ощущение и прерогатива тех, кому даровано зрение.
«Слепые, – объяснял он оживленно, – не могут видеть темноту, как не могут глухие слышать тишину, так как она есть не что иное, как слуховое ощущение, противоположность шума. Вот так-то». Тогда синьора Эди как-то не задумывалась над тем, что так лаконично выразил директор, ведь глаза Амоса в ту пору еще были зрячи, и в глубине души она надеялась, что так будет всегда. Но теперь эти слова отчетливо всплыли в ее памяти, став для нее своеобразным утешением. В то же время она знала, что единственная вещь, которую она может сделать, – это смотреть с надеждой в будущее и помогать сыну, что, впрочем, она и так постоянно делала. Теперь ей предстояло, больше, чем когда-либо, поддерживать его всеми своими силами – душевными и физическими, – подбадривать и внушать мысль, что, возможно, не все еще потеряно.
А вот для Амоса растерянность матери была невыносима – он никогда раньше не видел ее в таком состоянии, он буквально не узнавал ее. Он вскочил с постели и бросился в родительскую спальню, где обнаружил своего отца лежащим на постели, но без обычной газеты. Он лег рядом, обнял папу и вскоре крепко уснул.
XII
Амос целый день просидел дома, вечером поужинал без всякого аппетита и сразу пошел спать. Он практически ничего не делал на протяжении всего дня, но при этом чувствовал себя очень усталым; он устал от собственных мыслей, от глубокой грусти, владевшей им, от всех нерешенных проблем, которые вставали перед его мысленным взором в течение этих часов, от деланой легкости, с которой окружающие теперь обращались с ним, от их повышенного внимания, ласки, нежности – словом, от всего. Ему хотелось, чтобы все вокруг воспринимали его прежним, но он уже начал понимать, что для этого ему сперва необходимо убедить самого себя в том, что ничего не изменилось и никогда не изменится.