Женский голос в интеркоме объявил, что сейчас будет подан завтрак. В салоне началось движение – пассажиры опускали перед собой столики в ожидании еды. Из разговоров вокруг Тира поняла, что для многих камбоджийцев, живущих за границей, этот перелет – ежегодное паломничество, которое они совершают уже десять лет, с самых выборов 1993 года, спонсированных ООН. Не смущаясь стюардесс, развозивших еду и напитки, представители диаспоры охотно рассказывали о себе. Им непременно хотелось узнать, из какой части Америки их попутчики, будто название городка сразу объясняло причину их разобщенности. Они предавались воспоминаниям о довоенных временах, «до Пол Потишки», всегда с уничижительным суффиксом, с подчеркнутым презрением к Пол Поту, который для каждого камбоджийца, включая Тиру, был не просто человеком или даже чудовищем, а навсегда останется страшным символом эпохи.

– А вы где были при Пол Потишке?

Порой Тиру охватывал пессимизм – ей казалось, это и есть подлинное торжество зла. Имя Пол Пота живет наравне с именами героев и святых, упомянуто в учебниках истории, слетает с губ взрослых и детей, приобретая значительность и постоянство в коллективном сознании, даже при том, что у коллективного сознания иммунитет к любым именам.

– Я был в Баттамбанге, – заговорил один из пассажиров, перегнувшись к соседу через проход. – Ужасное, ужасное место! Столько смертей… А вы?

Тира знала, что они не осмелятся расспрашивать больше названий провинций, скупых воспоминаний и двух-трех фраз об испытаниях, выпавших на долю семьи. Пережитое можно было выразить одним вопросом, звучавшим во всех диалогах, которые доносились до слуха Тиры:

– А родственники у вас там еще остались?

Отрицательное покачивание головой было красноречивее слов. При этом на вопросы некамбоджийцев ее спутники, как и миннесотская диаспора, отделывались скороговоркой вроде: «Наша жизнь не единожды висела на волоске, но, к счастью, нам удалось выжить на полях смерти». Дежурные телевизионные и газетные клише. Слова, переработанные, отжатые и очищенные от всякой двусмысленности, не оставляющие сомнений в том, кто виноват, а кто невиновен.

– Мы кхмеры, но эти красные кхмеры были не пойми кем! Настоящий камбоджиец никогда не убил бы другого камбоджийца!

Тира сидела молча, доверяя мысли ручке и бумаге, пустившись в собственный полет со словами-попутчиками под музыку пульсировавших в ней эмоций. Эта музыка слышалась в биении ее сердца и ритме дыхания.


Старый Музыкант осторожно положил садив, будто укладывая в кровать спящего ребенка. В верхнем углу бамбуковой койки, между узлов с одеждой, скромно притулились спутники садива: сралай, род гобоя, и сампо, маленький узкий барабан. Сделанные в годы революции, эти инструменты были моложе, новее садива, но Старый Музыкант чувствовал глубокую нежность ко всем трем, потому что даже в своем неодушевленном молчании они казались наделенными сознанием. Они будто знали его жизнь, историю и преступление, но прощали и всегда отзывались на его призыв, даря музыку, в которой он искал исцеления. Почти два с половиной десятилетия инструменты были его спутниками, единственной семьей. Сейчас же Старый Музыкант предчувствовал разлуку – приближалась его давно запаздывавшая кончина, и инструментам предстояло вернуться в любящие руки.

Прошло уже больше шести недель после отправки письма, и в мрачные ночные часы он думал о скорой встрече и представлял, как угадает в ее лице черты мертвеца.

В воздухе поплыл первый негромкий звон храмового колокола, призывавшего к медитации. Старый Музыкант глубоко вдыхает, очищая ум от сутолоки мыслей. Пусть это приносит лишь краткий покой, но сами вдохи и выдохи позволяют понять, что его тело, как и храмовый колокол, – просто инструмент, сам по себе пустотелый и немой, однако при ударе способный воспроизводить весь диапазон звуков, а смутный гул мыслей – не постоянная, как можно предположить, а самопроизвольная вибрация, короткая и иллюзорная.