Ушла.

Мы поехали. Григорий и говорит: «Ну, видел?»

– Видел.

– Каково?

Молчу. Что же я мог сказать по поводу того, что видел. Мысль моя прямо онемела…

– Это – Аннушка так. А цари-то, цари-то. О, если бы ты все знал; ну, ничего, коли-либо узнаешь… И все это я делаю своим телом. Прикоснусь, и сила из меня исходит. Вот, мотри, я к тебе прикоснусь, что ты почувствуешь?..

Он прикоснулся своей рукой до моего плеча и спросил: «Ну, что?»

Я ничего не почувствовал, ровно ничего, а в ответ слукавил немного: на его вопрос: «Ну, что?» протянул: «М-м-м-да-а!»

Григорий засуетился: «Вот видишь, вот видишь, голубчик; так-то и они; но ведь я к ним прикасаюсь иначе, везде, когда бываю у них… А вот Феофан хотел, чтобы я не прикасался. О, какая глупость! Да разве можно зарывать талант в землю? Разве можно?» – спрашивал он меня.

Я молчал.

– Нет, нет, николи, пусть они себе и не думают, а я своего не брошу… А Сана-то, Сана? Видел Сану? Недавно только замуж вышла. А до замужества так прямо на всех и кидалась. Вот блудный бес-то. Так я ее вылечил, теперь ничего!..

Как ее лечил Григорий, я не спросил, да и вообще я мало говорил и спрашивал, а только слушал и диву давался.

Из Петербурга, в первых числах мая, я поехал в Саратов, к Гермогену, по служебным делам.

На пути, в Москве, я с Гофштеттером[13], сотрудником «Нового Времени», заехал к редактору «Московских ведомостей» – Льву Тихомирову. Он сначала не хотел меня принимать за то, что я, защищая в январе месяце Распутина, бранил его, Тихомирова, за изобличение в газете Григория. Я по телефону указал Тихомирову, что истина требует с ним беседовать. Лев Тихомиров смягчился и принял меня. Мы долго беседовали с ним о Распутине.

Он обвинял меня, а я, как мог, оправдывался…

– Вот вас за то, что вы стоите за Распутина, очень не любят Джунковский, Тютчева, воспитательница царских детей, и сама вел. кн. Елисавета Федоровна.

– Да разве я виноват, разве у меня злая воля, что, не зная худого дела за Григорием, я защищал его.

– И теперь не знаете?

– Нет, теперь знаю! И уже защищать не буду. А почему вел. кн. не откроет глаза царям на Распутина, ведь она там часто бывает? А Тютчева? Что они накидываются на меня? Я давно слышал, что они ведут против меня кампанию и вредят моему, народному, святому, царицынскому делу!

– Да вы не горячитесь, – советовал мне Лев Тихомиров.

– Как не горячиться? Они, значит, боятся там рот раскрыть?! А я бы раскрыл, да ведь как туда добраться-то мне. Прямо пойти, напролом, застрелят, как собаку, и вечной памяти даже не пропоют. Скажите княгине и Тютчевой, чтобы они не грешили, не травили меня. У меня и так врагов много. Пусть они сделают доброе дело: пусть изобличат Распутина. А мы люди маленькие и ничего не можем сделать. Я и так еле-еле держусь в Царицыне.

Тихомиров слушал меня внимательно, и в конце концов мы как будто расстались друзьями, хотя он не обещал мне помочь ничем.

Приехавши в Саратов, я увидел там Григория, прибывшего из Казани, по всей вероятности, от Лохтиной.

В этот раз, вошедши из Гермогенова кабинета в свою комнату, я увидел довольно странную картину: в глубине комнаты стоял Григорий, одетый в мою рясу, и на нем был мой золотой наперсный крест. При виде меня, он как-то противно, заискивающе, как будто только что совершил какую пакость, начал улыбаться и говорить: «Ну, ну, что, дружок, как мне идет ряса? Ну-ка, скажи, скажи?»

– Ничего, идет, – протянул я, а у самого мысль в мозгах так и прыгала: «идет, как свинье шелковое платье».

– А может, лучше так, вот как? – при этом Григорий взял со стола мой клобук и надел себе на голову.