– Когда американцы ушли, я думал, что больше никогда не увижу иностранцев, – прокричал Там через плечо.

Мы юлили в потоке машин в час пик на его крошечном мотороллере. Резко подрезав за тележкой, нагруженной доверху кругляшками угля, мы, накренившись, заехали на тротуар рядом с уличной забегаловкой, где торговали супом. Там навесил на мотороллер замок и, двигаясь по-птичьи, быстро указал на табуретки. Его глаза успевали везде: оглядывали проходящих пешеходов на предмет добропорядочности, скользили по столикам, есть ли палочки, и подавали отчаянные сигналы хозяину лавки, чтобы тот принял заказ. Неаппетитные блюда были выставлены на всеобщее обозрение, свисая с навеса над тележкой: резиновый желтый цыпленок с крюком, торчащим из глубокой раны на шее, – не подлежащий идентификации кусок сырого мяса, единственной узнаваемой чертой которого были глаза с выпученными белками, смотревшие на меня сквозь тучу мух. Юноша за прилавком на колесиках работал методично, с одинаковым равнодушием обращаясь как с сырым мясом, так и со скомканными банкнотами. Пар из котла с пузырящимся бульоном ласкал его голую грудь, а на кончике сигареты, свисающей с нижней губы, подрагивала длинная полоска пепла.

Едва заметно кивнув Таму, он зачерпнул два раза половником с дырочками и длинной ручкой размокшую белую лапшу и опустил ее в бульон. Через секунду лапша всплыла, горячая и блестящая, и отправилась в потресканные фарфоровые миски. Проворные пальцы отобрали несколько стрел из пучка с зеленым луком; замелькали сверкающая сталь, кончики пальцев – и стрелы превратились в конфетти. Юноша отрезал по узкой полоске от куска засиженной мухами говядины, кинул их в тарелки и присыпал двумя полными ложками глутамата. После чего на погребенную под всеми добавками лапшу вылили половник жирного бульона, растворившего соленые кристаллы и окрасившего темно-красную говядину в теплый коричневатый оттенок.

Там ткнул в миску с лапшой палочкой. Мой невысокий гид сидя выглядел более внушительно: было трудно поверить, что мускулистая грудь, копна густых черных волос и коротенькие кривые ножки под столом принадлежали одному человеку. Его выдавали лишь руки, которыми он нервно рвал листочки свежего базилика и бросал их в суп. Сильные узловатые пальцы были крошечными, как у ребенка.

– Я три года работал переводчиком у американских морских пехотинцев, – голос у Тама был тонкий, и по-английски он говорил в нос. – Когда американцы вывели войска, я застрял в Дананге. Мы прятались в подвале и слушали радио. Наступала северовьетнамская армия.

Там вместе с женой бежал на юг, ненамного опередив накатившую волну беженцев, искавших безопасного пристанища в Сайгоне, последней твердыне осажденного Южного Вьетнама. За его спиной бесконечный человеческий поток ковылял по испещренной кратерами дороге, толкая тележки, ведя повозки, запряженные волами, и охраняя свой скудный скарб по пути в неопределенное будущее. У Тама на руках был четырехмесячный сын.

Его предусмотрительность оказалась бесполезной. В охваченном паническим страхом Сайгоне развернулась смертельная борьба за личное выживание. Коммунисты наступали волной, которую было не остановить. Последняя надежда на спасение, привлекшая в город почти миллион вьетнамцев, развеялась, когда бушующая толпа хлынула в ворота американского посольства. Американцы бежали, оставив их на произвол судьбы.

Там и его семья ушли в подполье и стали ждать неизбежного.

По мере приближения армии завоевателей на город опустилась зловещая тишина.

– На улицах никого не осталось, – рассказывал Там, устремив взгляд в никуда. – Только ворох военной формы: солдаты южновьетнамской армии побросали ее и сбежали в одном белье.