Здесь не менялось ничего. Пустота, тишина, откуда-то издали, из других миров доносящийся звук жизни, вечная грязь – вместо дороги две проезженные редко появляющимися машинами колеи, а посредине тропка травы, – ветхие, заваливающиеся кто внутрь, кто вовне заборы, старенькие, бесцветные домишки. Он вдруг ощутил волнение, странный замирающий в сердце холодок, как бывало в последний раз, наверное, перед ответом на экзамене или перед первым свиданием в юности, подходя к своей, точно знакомой зелёной калитке со сбитым наспех, когда ему было пять, временным почтовым ящиком, прикрученным проволокой тоже при нём, с белой краской намалеванной цифрой 12, почти стёршейся. Взялся за железный рогалик ручки, которая управляла привинченной с обратной стороны щеколдой, и, как всегда, не мог ни с первого, ни со второго раза сладить с ней: пришлось долго бренчать и стучать, прежде чем калитка подалась вперёд и с тяжелым скрипом в маленькую щель впустила его, быстро захлопнувшись за спиной, словно проглотила.
И тут, во дворе, всё было то же. Высохшие колокольчики в автомобильной шине, наспех покрашенной одним расползающимся слоем мутно-голубой краски, сонное ворчание кур в почерневшем от сырости курятнике. Криво спиленная доска была положена на ржавое ведро с одного края и канистру из-под машинного масла с другого – вместо скамейки. Забор, огораживающий посадку клубники от места для выпаса домашней птицы, был сделан из связанных между собой спинок старых панцирных кроватей – их отец больше двадцати лет назад принёс домой, когда ещё работал сторожем в интернате. Через весь палисадник тянулась огромная простыня на бельевой верёвке, с большой синей заплатой ровно посредине. Окна, обращённые к заходящему солнцу, переливались золотым и малиновым, пронизывая поднимавшуюся с земли густую тьму, и было неясно, горит ли в них свет, занавешены ли шторы, ждёт ли его кто-то.
Он остановился, сам не понимая, хочется ли ему побыстрее войти и увидеть своих, или стоять здесь дольше, насладиться этим безвременьем – отсутствием движения, голосов, людей, дел… В небе раздался ровный гул – летел самолёт, который уже невозможно было разглядеть. Он знал, что дома мать сварила картошку, которую готовила всегда к приходу гостей, попросила младшего брата спуститься в подвал и достать оттуда одну из множества банок с солёными помидорами, которые он так ненавидел, но с детства стеснялся обидеть её и ел, а она только подкладывала, больше и больше; и теперь наверняка, сидя перед вечерними новостями по пузатому телевизору, поглядывает на часы. Надо заходить, ведь она ждёт, волнуется.
Саша поднялся по крыльцу, все ступени которого были разной высоты, и все слишком круты даже для него, взрослого мужчины – когда был маленьким, он, бесконечно бегая с летнего двора в дом, то попить воды, то перекусить горбушкой хлеба, то взять свое игрушечное ружьё, взбирался по ним на четвереньках, а потом кубарем выкатывался обратно. Ещё раз обернувшись к почти догоревшей белёсой полоске заката на чёрном горизонте, он вздохнул и вошёл.
За первой дощатой дверью привычно запутался в кружевном тюле, висевшем летом в открытом проёме, чтобы не летели мухи: и, хотя мухи всё равно летели, тюль не снимался даже зимой. На довольно просторной веранде, как и всегда, свободным оставался один узенький проход – даже окна были закрыты ящиками с пустыми бутылками из-под пива и водки, банками, заготовленными под соленья, ровными стопками вымытых и высушенных полиетиленовых пакетов, а вместе с ними пустых пачек от пельменей и женских гигиенических прокладок, пластиковыми и железными вёдрами, тазами. Сверху, словно лианы, спускались сухие букеты из полевых цветов, и под самым потолком на верёвочке зачем-то висели вырезанные из газеты пожелтевшие прямоугольники, каждый придавленный деревянной прищепкой. У второй двери сидел тощий, облезлый серый кот и жалобно, с большими паузами, орал. Увидев незнакомца, он вздрогнул, показал трусоватые жёлтые глаза и быстро исчез в баррикадах из коробок.