Что ж, вот она, желанная свобода, и я готова вернуть этот подарок, не разворачивая. Такая независимость кажется лишней, переоцененной, особенно если получить ее в обертке из вины, перевязанную блестящей ленточкой горя.

Мама не была молодой. Она долго и тяжело болела. Мама, как говорили или туманно намекали все, кто помогал за ней ухаживать в последние годы, наверное, и сама мечтала упокоиться с миром.

Было ли в воображении доброжелателей упокоение чем-то вроде райских облаков, на которых мама восседает в окружении ангелов рядом с любимыми (как сказала Элейн, ее сиделка), или прямолинейное «Теперь ей хотя бы не больно» (как обронил наш семейный врач), или что теперь мама «живет среди духов иного мира» (как обмолвилась в аптеке кассирша со стеклянными сережками), все сходились во мнении, что маме, если говорить без лишних сантиментов, среди мертвых лучше, чем среди живых.

Может быть, они правы, кто знает? Никто. Однако неприятные мысли без конца вертятся у меня в голове. Мне стыдно, что я желала свободы. Стыдно, ведь я хочу, чтобы мама была жива, хоть ее и терзала боль. Я понимаю, что ее больше нет, и от этого нам обеим легче, и ей, и мне, и тут же стыжусь облегчения. Меня охватывают слишком сильные чувства, чересчур беспорядочные. Я будто на американских горках, с которых не сойти, взлетаю и падаю в пропасть.

Однако все это скрыто за бесстрастным выражением лица. Нельзя подводить остальных, да и у тети Розмари может случиться сердечный приступ. Круговорот эмоций надежно спрятан у меня глубоко внутри, свернут пружиной, полный ярости и желания вырваться на волю.

Я не дам слабину на людях. Ни при викарии, ни при служителях, переносящих гроб, ни при организаторе похорон, ни при родных – сколько бы их ни осталось. Мама сгорела бы со стыда, потеряй я лицо при посторонних. Она плакала только перед экраном телевизора, сочувствуя персонажам мыльных опер. Заливалась слезами, глядя на утраченную любовь, разрушенные семьи и изменников-ловеласов. В жизни, пока ее здоровье серьезно не пошатнулось, она всегда была сдержанна, аккуратна и пунктуальна.

Мне кажется, она бы одобрила такие похороны. Ей бы понравилось прощание. Никаких рыданий, стенаний, битья в грудь – минимум эмоций. Церемония прощания должна быть такой же, какой была она сама, сдержанной, аккуратной и пунктуальной.

И потому я держу все в себе, едва слышу, о чем говорят, старательно отвожу глаза от гроба – такого нестерпимо огромного. Я не могу спокойно смотреть на этот ящик, потому что в нем лежит моя мать. Гроб – зримое и ощутимое доказательство ее смерти.

Когда наконец все слова сказаны, церемония прощания окончена, гроб скользит по рельсам и скрывается за волшебным занавесом. Все так странно и невероятно, будто происходит с кем-то другим, а я, покинув собственное тело, наблюдаю за случившимся со стороны.


Выйдя из зала, мы останавливаемся в тени готического здания Викторианской эпохи, защищая глаза козырьком ладоней от грубого вторжения солнечных лучей, которые прорываются сквозь прорехи в водостоках и огибают темные углы. Мы стоим небольшой нескладной группой, все в черном, – ожившие светские условности.

Мы выходим, а на наше место на конвейере смерти прибывает новое семейство – длинная вереница блестящих автомобилей, шумные, рыдающие родственники, пышные букеты гвоздик и лилий, из которых складывается «Дедушке». Под песню Фрэнка Синатры «My way» безутешные друзья и родные входят в здание.

После прощания наверняка накроют роскошный стол – будут и пироги со свининой, и яйца по-шотландски, выпивка рекой, слезы и, возможно, даже драка. Они всё сделают по-своему.