Вгрызался в него, несмотря на пост.
Лишь чистое небо смотрело, как я, грешник, трепеща, кусал сочное яблоко и объедал его до самой сердцевины.
Я просто не мог выдержать пост до конца и вечером на вопрос матушки: «Ты постился?» – казнясь, отвечал: «Да».
Чтобы описать вечернюю молитву, у меня не хватит слов.
Я думал, что все святые собираются в этот час в синагоге.
Торжественно, неспешно евреи разворачивают священные покрывала, впитавшие слезы целого дня покаянных молитв.
Их одеяния колышутся, как веера.
И голоса их проникают в ковчег, чьи недра то открываются взорам, то затворяются вновь.
Я еле дышу. Стою не шевелясь.
Бесконечный день! Унеси меня, приблизь к себе. Скажи сокровенное слово!
Целый день со всех сторон слышится «аминь, аминь!», все преклоняют колена.
«Если Ты есть, Боже, сделай так, чтобы я вдруг стал весь голубой или прозрачный, как лунный луч, всели в меня рвение, спрячь меня в алтаре вместе с Торой, сделай что-нибудь ради нас, ради меня».
Наш дух воспаряет, и руки взметаются вверх, вдоль раскрашенных окон.
На улице бесшумно раскачиваются голые ветки высоких тополей.
На ясное небо набегают и рассеиваются облачка.
Скоро выйдет луна, половина диска.
Свечи догорают, маленькие огоньки искрятся в непорочной синеве.
То свечка подлетит к луне, то вдруг луна кубарем скатится нам в руки.
Сама дорога молится. Плачут дома.
Огромное небо плывет.
Зажигаются звезды, и прохлада вливается в открытый рот.
Так мы возвращаемся домой.
Есть ли вечер светлее, ночь прозрачнее нынешней?
Отец, усталый и голодный, сразу ложится.
Все его грехи прощены, и матушкины тоже.
Один только я, может, остался немножко грешен.
А Пасха! Ни маца, ни пасхальный хрен – ничто не волнует меня так, как строки и картинки Агады, да еще полные бокалы красного вина. Так и хочется выпить их все.
Но нельзя.
Мне кажется, что в папином бокале вино еще краснее.
В нем отблеск темной королевской лилии, мрак гетто – удел еврейского народа, и жар Аравийской пустыни, которую прошел он ценою стольких мук.
Весомым конусом падает свет от висячей лампы.
Я вижу шатры среди песков, обнаженных евреев под палящим солнцем, они со страстью спорят, говорят о нас, о нашей участи, – и среди них – сам Моисей и Бог.
Отец поднимает бокал и посылает меня открыть настежь дверь.
Дверь настежь в такой поздний час, чтобы мог войти пророк Илия[7]?
Сноп звездных искр серебром по синему бархату неба – ударяет мне в глаза, проникает в сердце.
Но где же он, Илия, со своей белой колесницей?
Может, он уже во дворе и сейчас войдет в дом в облике убогого старца, согбенного нищего с сумой через плечо и клюкой в руке?
«Вот и я. Где мой бокал?»
Летом, когда богатые дети уезжали на каникулы, мама с жалостью говорила мне:
«Послушай, сынок, а не съездить ли тебе на пару недель к дедушке в Лиозно?»
Городок – как на картинке.
Я снова здесь.
Все на своих местах: домишки, речка, мост, дорога.
Все как всегда. И высокая белая церковь на главной площади.
Около нее горожане продают семечки, муку, горшки.
Хитрый мужик въезжает на телеге словно бы ненароком. Остановится то у одной, то у другой двери.
Восточного вида торговец или его вечно беременная жена шутливо его окликают:
«Иван, черт тебя побери! Ты что, меня не узнаешь? Не купишь ли чего сегодня?»
В базарные дни небольшая церковь набита битком.
Мужики с повозками, лотки, груды товаров так плотно окружают ее, что, кажется, самому Богу не остается места.
На площади крик, вонь, суета. Орут коты. Квохчут привезенные на продажу в корзинках связанные куры и петухи. Хрюкают свиньи. Ржут кобылы.
На небе беснуются краски.
Но к вечеру все затихает.