(…)

В комнату вбежала Кира – худощаво-угловатый подросток лет четырнадцати. Глаза блестели, она была в упоении. Не обращая на меня внимания, она стала рассказывать матери:

– Мама, мама, что сейчас было!.. Ехала я на трамвае. И вдруг встречный трамвай переехал на остановке собачонку. Отрезал ей задние ноги. Кровь фонтаном, собачонка крутится, визжит, все кругом ахают!.. Только я одна весело смеялась! Наверно, Кетон сказал бы, что у меня стальное сердце!»

И закономерный финал: грянула революция, денег у Вали не стало, а 20-летняя «принцесса» требовала повышенного сервиса.

«Валя отодвинула рукомойник в угол и стала подтирать тряпкою пол. Кира сидела неподвижною статуей и молчала. Потом пренебрежительно взглянула на меня и заговорила:

– Вас, может быть, удивляет, что мама вытирает за мною пол, а я сижу и ничего не делаю? Всю жизнь, когда я что-нибудь хотела сделать для себя, мама меня останавливала и говорила: «Для этого есть горничная». Ну а теперь у меня горничной нет, пусть же сама делает то, что должна бы делать горничная.

В голосе Киры звучала ненависть и непрощающая обида».


…Может, о таком родительском «обожании» мне и пишут порой те, кому довелось наблюдать «неудачных» детей «любящих» родителей? А ведь обожание вкупе с попустительством и родительская любовь – диаметрально противоположные вещи!

«Впопуцелованием», а не любовью было и отношение Елизаветы Арсеньевой к внуку Михаилу Лермонтову. Его друг Святослав Раевский рассказывал, что «жизнь в Тарханах была организована просто – все ходило кругом да около Миши».

С подачи бабушки прислуга пела мальчику дифирамбы: «сладенький, миленький, ни у кого такого умненького барчоночка нет, только у нас!» При этом мальчик мог замахнуться на горничную, дразнил ключницу, дергал девок за ленты.


«Миша кричит ключнице вслед:

– Дашка – букашка!

И показывает ей язык. А она, подхватывая Елизавету Алексеевну под руку, продолжает его нахваливать:

– Внучок-то у вас какой смышлененький! Не чета другим детям!

– Весь в деда своего Михайлу Васильича! – соглашается довольная бабушка»[8].

Атмосфера вседозволенности развращала Мишеньку не по дням, а по часам. О своей рано проявившейся страсти к разрушению Лермонтов пишет в автобиографическом (а у него все автобиографическое, поскольку он всегда был сфокусирован исключительно на себе) наброске «Я хочу рассказать вам…»:

«Саша был преизбалованный, пресвоевольный ребенок. Природная всем склонность к разрушению развивалась в нем необыкновенно. В саду он то и дело ломал кусты и срывал лучшие цветы, усыпая ими дорожки. Он с истинным удовольствием давил несчастную муху и радовался, когда брошенный им камень сбивал с ног бедную курицу».


В атмосфере попустительства вырос и известный французский поэт Поль Верлен. Об его отношениях с не менее известным поэтом Артюром Рембо литературовед Елена Мурашкинцева написала отличную книгу «Верлен. Рембо». Но с представлениями автора о родительской любви не соглашусь. Так, Мурашкинцева пишет:

«У Верлена было счастливое детство: он был единственным и долгожданным ребенком – никогда не доводилось ему испытывать такие страдания, какие выпали в детстве на долю Бодлера и Рембо. Сверх того, родители имели возможность баловать желанного сына.

Ни семейная среда, ни полученное образование не предвещали той безмерной распущенности, которая проявится у Верлена в юности и зрелости – недаром его называли ангелом и зверем в одном лице.

Каким же образом унаследовал он подобные склонности от столь респектабельных и добродетельных родителей? Многие биографы пытались найти объяснение в том, что Поля в детстве слишком баловали: отец проявлял непростительную слабость, а мать – преступную снисходительность. Ребенку давали слишком много сладостей и почти никогда не журили – очевидно, это и привело к алкоголизму, а также неразборчивым половым связям. Объяснение, прямо скажем, не вполне убедительное».