Во скольких домах мы бывали с ним! Мы просили его не пренебрегать роялем. И он подчинялся, хотя и с неохотой. Какие удивительные фортепьянные вечера рождались нежданно, лаской и похвалами побарывая его нелюбовь к этому инструменту! И сколько мы услыхали вдохновенных речей его – в честь колоколов! Так он, нами вызванный к выражению своей музыкальной доктрины, по памяти излагал страницы будущей своей книги – «Музыка – Колокол». И сколько же мы исходили с ним колоколен! По-прежнему выше всего он ставил колокола церкви Святого Марона, но часто, отыграв там в праздничный день у ранней обедни, он ехал к поздней на другую колокольню, и я приезжала туда послушать, какой замечательный звук у Большого или Малого колокола, об особенностях звуков которых он накануне мне рассказал.
Делиться с ним моими радостями о моих подвигавшихся главах о нем я избегала: он не входил в них душой. Мои записи вряд ли казались ему важным делом – ведь я не была музыкантом! А глубины его психологии, мною отображаемые, просто не звучали ему. И после одной-двух попыток ввести его в круг моих интересов я убедилась в тщетности моих усилий: моложе меня, он вел себя как старший, добро, стараясь меня не обидеть, но и глаза и сердце его были от меня далеко. Книга, звучавшая ему, имела автора Оловянишникова, ибо она трактовала о единственно ему нужном – о колоколах. И мне запомнились из нее такие строчки:
«Русские люди еще в глубокой древности обращали внимание на гармоническое сочетание колокольного звона.
Каждый звон имел свое назначение. Звон веселый – красный, когда возвещалась народу какая-либо радость, великий праздник, победа, избавление от опасности…
Из колоколов извлекали более или менее определенную мелодию…
Являлись своеобразные артисты, поражавшие своим искусством и виртуозностью слушателей».
Вот это была «его» книга!
Шли месяцы, превращались в годы. Юлечка и я обходили с Котиком в свободные вечера наши все колокольни, куда он шел играть.
Музыканты по-прежнему спорили о нем, о необходимости – или нет – для него музыкального образования, о его будущем, но тот, о ком шла речь, нисколько не был озабочен: он жил в мире звуков, этот мир был беспределен, в нем он был дома, и ничто его не смущало. Центр мира был – колокольный звон. Он слушал и писал свои «гармонизации», лучшие из которых он посвящал мечте своей молодости – девушке с именем Ми-бемоль, летавшей в хороводе крылатых подруг в пачках, похожих на цветки анемона, и улыбавшейся ему из этого сонма крылатых, который звался – балет.
Все это погружалось в мои тетради с надписью «Звонарь». Ниже – «Повесть». «Посвящается Константину Константиновичу Сараджеву и Алексею Максимовичу Горькому».
Как было не добавить этого имени, когда Горький, человек такого писательского опыта и на поколенье меня старше, благословил меня на этот труд, настаивал на непременности написания этой повести, на воссоздании для потомков скромного и радостного своим общением с миром человека! И я дала себе обещание не увидеться с Горьким до тех пор, пока не смогу войти к нему с дописанной книгой, о которой он сможет сказать свое любимое: «Спето!» И повесть пелась и пелась…
В ней было уже десять печатных листов, подробно, верно и медленно, как майский жук по ветке, ползли страницы одиннадцатого листа. А двенадцатого…
По Москве шли слухи, что слава Котика шагнула далеко за пределы страны, что весть о его игре на колоколах колокольни Святого Марона за Москвой-рекою достигла других государств, что Америка предложила ему гастрольную поездку, для чего хотят обеспечить знаменитого звонаря-композитора колоколами… Но это походило на сказку, и тут начинались недоумения: как можно снабдить звонаря колоколами по всему ходу его передвижений из города в город? Конечно, это выдумка, чья-то фантазия, праздная сплетня, чепуха, вздор! Другое дело, если в каком-нибудь одном городе за границей ему соберут отовсюду колокола для своего рода колокольного концерта, – это еще возможно! Но может быть, и это – болтовня!..