Я никак не мог прийти в себя после марафонского выступления, а главное – от недоумения. Да и дальнейший ход дискуссии ничем не омрачил первые ряды собравшихся. Мое выступление – глас вопиющего в пустыне.

Утром следующего дня я был на спецкурсе С.М. Бонди, в перерыве ко мне подошел болгарский профессор и попросил дать ему почитать мой доклад, потом – американский стажер с той же просьбой, но я отказал, ссылаясь, что мое сочинение пока в единственном экземпляре, а перепечатать денег нет: аспирантскую стипендию я уже не получал, а накоплений – никаких. (Мой друг Станислав Петров, полонист, отец его был полковником КГБ в Свердловске, уговаривал меня никому не давать мой доклад, чтобы не погубить себя... «Ну а как же XX съезд партии?» – возражал я. Но никому не дал...)

Я. Гордин, полемизируя с Д. Урновым в том же номере «ЛГ», совершенно прав: «Дело в том, что Синявский (Абрам Терц) опубликовал свою точку зрения, а Петелин этого не сделал. Поэтому мнение Синявского стало фактом литературного и общественного процесса, а устное выступление Петелина осталось фактом внутренней жизни филологического факультета МГУ... И еще один штришок: робкого Синявского за его точку зрения «как подхватили сразу», так и понесли в мордовский лагерь, а смельчак критик Петелин невозбранно продолжал свою плодотворную литературную деятельность и основ больше не потрясал».

Прав в том смысле, что факт публичного выступления нельзя сравнивать с фактом публикации; надеюсь, Д. Урнов имел в виду, скорее всего, совсем другое: то выступление аспиранта как бы символизировало возникновение нового мышления, возникновение чувства духовной независимости и способности думать и рассуждать по-своему, сбросив сковывающие мысль догмы. Только и всего!

Конечно, догмы крепко еще держались в учебниках и статьях, но всем было ясно, что эти гвозди, скреплявшие нашу незыблемую идеологию, начали ржаветь, пока совсем не проржавели и здание марксизма-ленинизма совсем не распалось.

Категорически возражаю только против утверждения, что «критик Петелин невозбранно продолжал свою плодотворную литературную деятельность...». Легко уловить иронию автора, совершенно, видимо, не знающего ни одной моей книги и не представляющего себе, что в них содержится. Но это, в сущности, мало меня задевает...

Я очень рад, что не отдал доклад ни болгарскому профессору, ни американскому стажеру; очень рад, что не оказался в мордовском лагере, и очень огорчен тем, что там оказался Синявский, который еще восемь лет «невозбранно» печатался в советских изданиях после выхода в свет своей работы «О социалистическом реализме», а уж потом, когда узнали, кто скрывается под псевдонимом, устроили позорное судилище. И по праву воздается ему: и хула – за одно, хвала – за другое.

Скажу лишь, что после того выступления настала тяжелая пора. А.И. Метченко, только что отметивший в «Новом мире» правоту молодого исследователя В. Петелина и получивший нагоняй за это на ученом совете, проходил мимо меня при неизбежных встречах в узких коридорах факультета, не отвечая на мои приветствия, словом, не замечал. Но однажды я остановил его:

– Алексей Иванович! Как моя работа, вы ж мой научный руководитель, мой учитель...

– Нет, я не ваш учитель, Виктор Васильевич! (Впервые, кажется, так назвали меня в те мои молодые годы.) У вас другие учителя. – И пошел дальше.

Но эти заметки я пишу не для того, чтобы драматизировать события моей личной судьбы. Никто из моих друзей, товарищей, коллег не поддержал меня в моих критических рассуждениях – а ведь многие со мной соглашались – ни тогда, ни потом. Это уже политика собственной безопасности, опасения вездесущего ока охранительных служб, которые, естественно, были внедрены в идеологические структуры.