Тщеславный? Я не думаю. Я волей случая присутствую на том собрании в театре Станиславского, когда он знакомится с труппой в качестве нового главного режиссёра. Я смотрю с верхних этажей театрального зала в партер, на него и на актёров. Это зрелище на уровне античных. Я физически чувствую, как он заставляет себя «не бздеть» (это его собственная мантра на преодоление страха). Я вижу, как он постепенно завоёвывает этих людей.
Ему не регалии важны, ему важен новый уровень реализации своего таланта. Он должен развиваться вширь, а не вглубь. Он творит «из подбора», из того, что оказывается в поле его притяжения. Много позже я пойму, что творить «из подбора» – это универсальный способ жить, и сама научусь так делать.
Он не расист, идеалист, коммунист, моралист, индивидуалист, он вообще никакой не «-ист». Его талант позволяет ему пробиваться на те уровни сознания, где нет таких ограничений.
Всю свою жизнь он ищет новые формы для выражения своего творческого видения. Где-то здесь лежит ответ на тот вопрос, почему он ставит иногда откровенно неудачные спектакли. И на тот вопрос, зачем он уходит в театр Станиславского. Он не пытается создать спектакль лучше прежних, он пробует по-другому. Он говорит, что театр умирает раз в пять лет. И он начинает свой театр заново раз в пять лет. И каждый раз поклонники умершего театра говорят, что новый театр гораздо слабее. Люди всегда говорят, что раньше небо было голубее, а щи наваристее. А новый театр растёт, развивается, у него появляются новые поклонники, которые любят его не меньше, чем поклонники предыдущей волны.
А ещё у него нет мании величия. Да, он любит окружать себя людьми, которые говорят ему, что он – гений. Со стороны это кажется опасным для таланта. А он не бронзовеет. В последний раз я встречаюсь с ним в аптеке. Мы с мужем уже ушли из театра, и наше общение с ВРБ свелось ко встречам на районе.
Таких встреч, к слову, за жизнь было много. Когда он видел меня первым, он успевал первым подготовиться. Но чаще бывало наоборот. Однажды я встречаю его в Ашане. Он с Анатолием Николаевичем Лопуховым, и он ругается с какой-то тёткой из-за тележки. Я иду мимо и просто машу ему рукой. Через два дня прихожу в театр, он меня видит и выпаливает: «Ну, ты и сама-то ссать шла!».
В тот, последний раз, в аптеке, я подхожу к нему со спины. Он вдруг смущается, начинает говорить, что завтра улетает в Японию, что придумал новый рассказ для «Моно», и ещё что-то. Он говорит быстро и будто отчитывается передо мной. И как -то робко говорит. И немножко будто не со мной.
Так что бронзовым он не был, зря боялись.
Насколько он искренен? У меня были поводы подозревать его в двуличии, но теперь я думаю иначе. Он безусловно искренен в своих поступках. А это очень высокая степень искренности.
А ещё он – смешливый. Кроме животворящего юмора городской окраины, там есть ещё кое-что. Это смешливость нагвалей из книжек Карлоса Кастанеды. В его смехе нет ни цинизма, ни злопыхательства, ни сатиры, ни пародии, ни даже иронии. Это экзистенциальная смешливость, как в детстве, что ли.
Религиозен ли он? Марина Дмитриевна Литвинова (её влияние на него очень глубоко) мир понимает по Гегелю, это не может не отражаться на его картине мира. При этом у Валерия Романовича есть свои отношения с церковью. Я бы сказала, что он чувственно воцерковлён. Он чувствует мистическую силу обрядовости. Он зовёт меня в крёстные мамы к Сереже Ерильченко. Для него это важно.
А вот мы встречаемся на переходе через проспект Вернадского (между храмом Архангела Михаила и театром на Юго-Западе). Хоронят Анатолия Николаевича Лопухова. Мы с Игорем уходим раньше, а они с Серёжей опаздывают и бегут по зебре нам навстречу. Я обращаю внимание на его лицо. Оно выглядит на удивление молодым. И сам он лёгкий. Это наивысшая степень проживания момента. Без рефлексии, с любовью и вниманием.