Я пишу диктант. Сердце – ледяная сосулька, а в голове чад, как на кухоньке у Мити Лопушка, где всякий день жарили на конопляном масле превкусные оладьи. Мы с Митей частенько менялись: он мне давал две оладьи, а я ему бутерброд с ветчиной и бутерброд с швейцарским сыром, которыми мне полагалось завтракать в пансионе.

Лысый педагог, коварный человек с невнятно скрипучим голосом, нарочно диктует так, чтобы я сделал как можно больше ошибок:

Птичка Божия не знает
Ни заботы, ни труда…

Где писать «не», где «ни»? А как писать «птичку»? С мягким знаком или без мягкого?.. Вся надежда на Марью Федоровну. В ней мое спасение! Но в актовом зале все нижние стекла молочные, непроницаемые! А Марья Федоровна все-таки не великан, даже на своих французских каблуках. Может быть, она догадается и встанет на цыпочки, чтобы увидеть, какой кошмар творится в моей тетради?

И вдруг ее спасительный лорнет сверкнул над молочным стеклом.

Ледяная сосулька в моей груди постепенно оттаивает.

Но…

Что это?

Глаза Марьи Федоровны от ужаса вылезают из орбит. Над молочным стеклом появляется ее рука в черной кружевной митенке. Сухонький палец растерянно подает мне какие-то непонятные сигналы и знаки. Из всего этого ясно одно: я сделал ошибку… Где? Какую?.. Перечитываю. Вон она! Вот! Я написал «птичку» без мягкого знака.

Радостно исправляю: «Птичька».

И победоносно смотрю на Марью Федоровну, поднявшуюся на цыпочки. А она с искаженным от ужаса лицом в отчаянии хватается за голову и стремительно отходит от окна.

«Дура! Старая дура! – ругаюсь я. – Даже подсказать как следует не умеет!»

Ее авторитет безнадежно падает в моих глазах.

«А еще начальница пансиона!»

За диктант я получил тройку. Но меня все-таки приняли, так как все остальные предметы сдал на пять.

Итак, я институтец!

С осени уже буду расхаживать в черных суконных брюках и в длиннополом мундире с красным воротником, как у предводителя дворянства.

2

Умирает мама. Тяжело, мучительно умирает. Нет, это гипсовое лицо – не лицо моей мамы! Эти глаза – запавшие, мутные, скорбные – не ее глаза. Эти прямые поредевшие влажные волосы, утерявшие свой изумительный блеск, – не ее!

Нас, детей, двое. Сестра еще совсем маленькая. Она играет в куклы, ничего не понимая.

Наша детская комната отделена от спальни родителей просторной столовой и папиным кабинетом. В старом доме толстые стены. И все-таки зловещие звуки, несущиеся из спальни, бьют по голове.

Бьют, бьют, бьют.

Зарываюсь под одеяло. Прислушиваюсь. Холодные мурашки пробегают по телу. Холодные слезы скатываются по щекам. Я знаю: это икает мама.

Так начался тот день. Солнечный весенний день.

Мама икает. Икает час, два, три…

Шаги по коридору. Отворяется дверь. Входит папа.

– Идем, Толя, – он берет меня за руку, – мама хочет тебя видеть. Вытри слезы и будь мужчиной.

И вот мы около ее кровати.

У изголовья сидит доктор. Я смотрю с какой-то неиссякаемой злобой на его черный сюртук, на сверкающие белые манжеты с тяжелыми золотыми запонками. Руки пухлые, выхоленные. Черная борода пахнет духами и тщательно расчесана. А лицо как из сливочного масла. Важное, серьезное, горестное. Словно играет в театре. «А вот вылечить маму не можешь! У, так и убил бы! убил бы!»

Мама гладит меня по голове.

Когда на минуту прекращается зловещая икота, она говорит очень тихо:

– Что же будет… что будет со всеми вами без меня…

И плачет. И поднимает на отца свои бесконечно усталые глаза:

– Боря, запомни, пожалуйста…

И начинает объяснять, где что лежит – Борино, Толино, сестренки.

Мама умерла в девять часов вечера. У нее был рак желудка.

О, как я ругал Бога! Какими ужасными словами! Ведь с трех лет, ежевечерне на сон грядущий я горячо молился ему: «Господи, сделай, пожалуйста, так, чтобы мама, папа, сестренка, я и собачка Нерошка умерли в один и тот же день, в одну и ту же минуту».