А какая у него была собака, папа уже не помнит, но что-то такое достаточно маленькое. А у нас целый Лондон, и надо же! ни одной «мафиозной» связи. Вот и попробуй тут «перехитрить жизнь».
Мой приятель ждет меня во дворе. Я пригласил его на нашу вечернюю прогулку. Лондон, он теперь уже совсем взрослый, человека этого прекрасно знает, все нормально. А мы с приятелем заодно и пообщаемся. Спустились мы с нашим зверем во двор. А Лондон его в сумерках не признал. (Собаки же довольно близоруки.) И рявкнул, увидев, что эта человеческая фигурка сделала движение нам навстречу. В следующую секунду уже, опознав, извинялся. Терся лбом об него, и на морде написано: «Как я мог так обознаться? Ты же не сердишься, правда? Честно не сердишься, да?» У него получалось без заискивания, на равных. Лондон вообще не заискивал никогда. Это его чувство собственного достоинства исключало и подхалимаж, и спесь, и нарциссизм. А ведь когда мы давали ему имя «Лондон», то, конечно же, и не подозревали даже о таком его врожденном? полагающимся по породе? развившемся? чувстве достоинства. Кажется, надо брать с него пример. Хотя бы, попробовать.
Мишка, уже не помню по какому поводу, но явно под впечатлением душевных добродетелей нашего Лондона:
– Эх, если бы люди произошли от сенбернара.
Что тут сказать, вздохнул только:
– У нас тогда была бы совсем другая история.
Так вот, возвращаясь все же к моему чуть было не пострадавшему приятелю: не подпустив ко мне чужого, Лондон поступил как собака социально-положительная, а извинившись перед ни в чем не виноватым, он проявил себя в качестве собаки интеллигентной, м-м…да. Приятель все понял, смеялся, да, но с тех пор мы с ним общались в основном по телефону. Он говорит, что собака, безусловно, друг хозяина, но не человека вовсе.
Когда взрослый Лондон мог уже ездить в трамвае (чего нам стоило привить ему этот навык – отдельная песнь!), он из деликатности старался занимать как меньше места, дабы не стеснить окружающих. Однажды один гражданин понял эту деликатность Лондона как страх, решил, что пес уступает ему, потому что боится его. (Экстраполировал собственную поведенческую модель на нашего сенбернара.) И стал вполне подловато наступать ему на лапу. Спокойно и сдержано я объяснил «гражданину», что он неправильно понял нашего пса.
– Ты, чё, угрожаешь?
– Объясняю просто. И с единственной целью, чтобы вам не начал объяснять он, – погладил по голове Лондона. Он был уже в том возрасте, когда его морда с превеликим трудом умещалась в самый большой намордник, какой нам только удалось найти.
Гуляли мы с Евгенией Арнольдовной в парке. Был праздничный день, и потому много пьяных. Евгения Арнольдовна сказала, что с Лондоном чувствует себя под защитой. А Лондон тогда в полную свою силу толком еще и не вошел. Став стареньким, Лондон, конечно, уже не был столь подозрителен и насторожен при виде незнакомцев, но охранных инстинктов своих не утратил, отслеживал ситуацию на прогулке. Только, в соответствие с возрастом, делал это без лишней суеты и не напрягался по надуманным поводам.
Когда Лондон достиг своей интеллектуальной, да и физической зрелости, то есть где-то после двух лет, я поймал его вот на чем: ему было неловко перед нами, когда он болел, совестно, что мы расстраиваемся из-за него (он же видит, что мы расстраиваемся!), хлопочем, прилагаем усилия. Лондону было стыдно огорчать нас и заставлять нас возиться с ним. Конечно, это касалось не слишком тяжелых заболеваний, когда он страдал серьезно, тут уже ему не до сантиментов, он уходил в себя.
Наш ветеринар объяснил, что собака есть психологический слепок со своих хозяев. Я, конечно, тронут, даже польщен, но, тем не менее, я бы не стал записывать все добродетели Лондона на свой счет. Что-то в нем было свое, заложенное изначально. Да, наверное, не развилось бы в менее благоприятных условиях. Но заложено в нем было многое. И мы сами учились у него… было, было чему.