* * *

Вспомнилось мне родное село Винниково и наш пруд, обильный всякой рыбой. Мать моя была горячий рыболов, и, когда все старшие были на работе, я помогала матери ловить рыбу, как помогала ей во всем. Все делала я с охотой: цыплят накормить, крапивы свиньям нарвать-нарубить, посуду убрать, ну а рыбу ловить и гусей стеречь – не любила.

И какое, право, удовольствие девочке тянуть сеть по грудь в воде, утопая в грязи топкого пруда? Да и ловля бывала на закате солнца, по зорьке, когда подруги мои весело играли на выгоне «в коршуна». Их голоса и крики «крра, крра» доносились до меня, возбуждая зависть и усиливая мое нетерпение: «Когда же конец этой ловле?»

Но мать не делила моего чувства, а еще сильнее разгоралась; за спиной в мешке ее трепетало много рыбы. Но вот мы делаем последний заход, рыбу высыпаем в ведро, и я, к большой радости, спешу на берег, а мать одна принимается ловить раков.

Помню, с ужасом я смотрела, как она смело лазила под коряги и в норы: знала мать, где гнездятся раки. И вот – полно ими ведро. Мокрые, спешим мы огородами домой. Работа кипит, горит костер, варится уха и раки: идут с работы братья, сестры, отец, а для них уже готов сытный ужин.

Мои старшие сестры, статные девушки, работа их за целый день не берет.

Они весело подтрунивают друг над другом.

Настенька говорит, что Дуня не поспевает вязать снопы за отцом, а Дуня в ответ, что, хотя и медленно вязала она, зато снопы крепче Настенькиных.

– Твои как в руки возьмешь, так и рассыплются.

Любят крестьянские девушки жнитву.

В такое время все село на поле: есть где показаться работушкой друг перед другом.

И как не показаться, когда рядом, на загоне, работают женихи да будущие свекрови – не ударить же лицом в грязь.

Работящая девка – сокровище в доме.

Всегда я завидовала старшим сестрам – они большие, и, чтобы показаться, что и я не маленькая, старалась поднимать меры с зерном или картошкой, да за это получала лишь подзатыльники – надорвешься, мол. Я обижалась, но тринадцати лет поднимала мешки в пять пудов. Тогда разве знала я, что буду петь, готовилась быть «сокровищем в доме».

Я подсматривала, как сестры на ночь мажут сливками лицо от загара, и делала то же; еще таскала я у них помаду и репейное масло, которым они душили волосы, за что также награждали меня подзатыльником.

Словом, мешали мне всячески стать большой.

* * *

Отец мой был николаевским солдатом[1]. Прослужил восемнадцать лет, а шесть лет ему подарили за его честную и беспорочную кавалерскую службу.

Был он стрелком, да на учении порохом засорил глаза. И как я помню его, всегда страдал он глазами, а под конец совсем плохо стал видеть.

В селе все его звали – Солдат.

Долгими зимними вечерами, когда прялки моих сестер тихо гудут, приходили к нам посидеть, покалякать почтенные господа мужики: да и к кому же пойти, как не к солдату бывалому? Первым являлся Дей Абрамыч, двоюродный дядя, опрятный и собою красавец, и было слышно, как в сенях обметал он с валенок снег и отряхивал свой тулуп, а переступив порог горницы, молился на образа и здоровался по-военному:

– Здравия желаем.

– Милости просим, Дей Абрамыч.

Он был моим любимым дядей, а потому всеми правдами и неправдами старалась я подсесть к нему ближе, пока не брал он меня на колени и не закутывал в тулуп.

А за ним приходили:

Потап Антоныч…

– Во святой час со молитовкой, – говорил он, переступая порог.

– Просим, просим, Антоныч.

Покряхтывая и обирая ледяные сосульки с бороды, тяжело вваливался в избу дядя Володя, а за ним Амеляка-Кулик, прозванный Куликом за свой длинный нос.

Словно бы сказки, слушала я беседы, пригревшись у дяди в тулупе.