Раствóренным зияя дымным чревом,
Ты не накормишь нас своим напевом.
Чем ты была, тому не воротиться.
Ты слишком предалась самодержавью
Бетона, стали, пакта и закона.
Ты нам была пример и оборона.
Для нас росла и в славе, и в бесславьи.
Где оказался наш союз разорван?
В огнях войны, во вспышках звезд падучих
Иль в сумерки, в пустыне рельсов, в тучах,
Когда бежали башни с горизонтом.
И хмуро вглядывалось в отраженье
Лицо девичье узкое, и чёток
Был ленты взмах над чащей папильоток
В окне, под паровозное круженье?
Твоя стена – теней стеною стала.
Твой свет угас. Не монумент надменный
Под солнцем изменившейся вселенной,
Но наших рук созданье устояло.
Сквозь ширмы, занавески, позолоту,
Прорвав портреты, зеркала и стены,
Выходит человек, нагой и смертный,
Готовый к правде, к речи и к полету.
Приказывай, Республика. До слёз
Испробуй все свое очарованье.
Но он идет, как стрелка часовая.
И смерть твою уже с собой принес.
Я шел по лесу, вёсла на плече.
Мне вслед зафыркал дикобраз из сучьев.
Присутствовал и филин, мой знакомый,
Эпохе неподвластный и пространству,
Всё тот же самый Bubo из Линнея.
Америка моя – в мехах енота,
С его глазами в черных ободках.
Бурундучком в валежнике мелькает,
Где повитель над черною землею
Свила лириодендрона стволы.
Ее крыло – окраски кардинала.
Клюв приоткрытый – как из-под куста
Шипит, в парý купаясь, пересмешник.
Стеблистость мокасиновой змеи,
Переправляющейся через реку.
Она гремучкой под цветами юкки
Совьется в груду крапинок и пятен.
Америка мне стала продолженьем
Преданий детства о глубинах чащи,
Повествовавшихся под пенье прялки.
И, заводя square-dance’а хоровод,
Играют скрипки, как в Литве играли.
Моя танцóвщица – Бируте Свенсон,
Из Ковно родом, замужем за шведом.
И тут ночная бабочка на свет
Влетает, в две ладони шириною
И глянцево-прозрачно-изумрудна.
А почему бы нам не поселиться
В природе, пламенистой, как неон?
Не задает ли нам работы осень,
Зима, весна и мучащее лето?
Нам не расскажут воды Делавара
Ни о дворе блестящем Сигизмунда,
Ни об «Отъезде греческих послов».[24]
И, не разрезан, Геродот пылится.
И только роза, символ сексуальный,
Она же символ неземной любви,
Откроет неизведанные бездны.
О ней-то мы во сне напев услышим:
В глубинах розы есть дома златые,
Ручьи льдяные, черные протоки.
Персты рассвета на вершинах Альп,
А вечер с пальм стекает на заливы.
А если кто умрет в глубинах розы,
То вереница веемых плащей
Дорогой пурпурной несет его с горы,
Дымятся факелы в пещерах лепестков,
И будет он схоронен в недоступной
Завязи цвета, у истока вздоха,
В глубинах розы.
Пусть месяцев названья то и значат,
Что значат. Да ни в коем залп «Авроры»
Не длится. И ночной бросок хорунжих[25]
Ни одного не заразит. На память
Пускай хранится, как в шкатулке веер.
И почему бы на столе дощатом
Нам не писать по-старосветски оды
И славить звездный календарь, сгоняя
Жука с бумаги кончиком пера?
Ода
О октябрь!
Ты мое истинное наслажденье.
О месяц клюквы и кленов багряных,
Гусей, летящих в воздухе чистом с Гудзонова залива,
Сохнущей повилики и увядающих трав.
О октябрь.
О октябрь!
В тебе живет тишина дорог, устланных хвоей,
И причитанья собак, напавших на след.
И в тебе же игра на пищалке из совиного крылышка
И трепыханье птицы, еще не упавшей в бор.
О октябрь.
О октябрь!
Ты инеем белым сверкаешь на шпагах,
Когда за Вест-Пойнтом, с поросшей вьюнком скалы
Польский артиллерист[26] зрит многоцветную чащу
И кафтаны кленовые английских солдат,
Пробирающихся по тропе Аппалачей.
О октябрь.
О октябрь!
Холодно твое хрустальное вино.
Терпок вкус твоих губ под рябиновым ожерельем.
На твоих задыхающихся боках
Пепельная шкура горного оленя.
О октябрь.