– Почему же этот джентльмен настаивал, чтобы назначить деньги? – спросил я.

– Да, вероятно, потому, что в Южной Африке деньги – это все. Кроме того, он, наверное, думает, что это может дать кому-нибудь новый жизненный толчок, например, кто-нибудь захочет отправиться в колонии.

Это звучало довольно правдоподобно. Пятьдесят гиней за сочинение! Я уже дважды произнес это про себя. Потом я поглядел на Роллинзона, и мне пришло в голову, что и он занят той же мыслью. Во всяком случае, он казался очень серьезным. Затем я взглянул на Комлея и заметил, что он наблюдает за нами обоими через свои очки.

– Стоящее дело? – спросил он с усмешкой.

– Еще бы, – ответил я.

– Вы хотите попробовать?

– Да. Я думаю, что и вы тоже захотите, и Роллинзон, и все остальные. В этом можно быть уверенным.

– А! – сказал Комлей. – Ну, что ж, это хорошо. Вот если бы у меня были такие шансы, как у вас, Браун…

– Будет вам! – сказал я.

Он не настаивал и, поговорив еще немного, ушел от нас явно с тем, чтобы успеть произвести впечатление еще на кого-нибудь. Когда он вышел, Роллинзон сказал:

– А ведь об этом, право, стоит подумать, старина.

– Конечно, стоит, – согласился я. – Для тебя-то это особенно подходящее дело.

Он вытаращил глаза и с изумлением уставился на меня. Я произнес эти слова без всякого особого намерения, но когда увидел, как он смотрит на меня, то стал рассуждать вслух.

– Почему? – начал я. – Да это всякому ясно. Из этих пятидесяти гиней ты сможешь заплатить долг этому скряге, родственнику твоей матери, и больше совершенно не зависеть от него. Тогда ты можешь отыскать кого-нибудь другого, кто поможет тебе добиться того, чего ты хочешь, – стать архитектором или еще кем-нибудь в этом роде. И тогда можно будет забыть об отвратительной будущности корабельного маклера.

Роллинзон засмеялся, немножко сконфуженный.

– О! Это очень хорошо и широко задумано, но как получить такую премию? Если бы я мог писать сочинения не хуже того, как я рисую, тогда еще…

– Оставь ты все эти «если» и будь решительнее. Скажи себе, что хочешь получить эти пятьдесят гиней, и увидишь, что получишь их.

Он отвечал, что все это одни разговоры, и больше ничего, но тем не менее я видел, что мои слова немного возбудили его, даже краска бросилась ему в лицо. Однако минуты через две он со свойственной ему серьезностью покачал головой.

– Ничего не выйдет, – спокойно сказал он.

Я только улыбнулся.

– Хорошо, – сказал я, – если ничего не выйдет, то не стоит и говорить об этом. Давай лучше решим, куда нам повесить новую полку.

Таким образом, вопрос о премии был отложен в сторону, но отложить его на словах было легче, чем на самом деле; так или иначе, но в течение всего вечера эти пятьдесят гиней не выходили у нас из головы. Что касается меня, то у меня возникла одна мысль, которую я держал про себя. Мысль эта была так грандиозна, так великолепна, что я не мог расстаться с ней ни на минуту. Однако рассказать о ней кому-нибудь, особенно Роллинзону, мне не представлялось возможным. Это была не просто великая мысль. Это была тайна…

Я все еще нянчился с этой тайной, когда мы отправились спать. Я даже рад был очутиться в постели: по крайней мере, можно было на свободе обдумать ее, не боясь быть кем-нибудь прерванным. В результате я не мог спать и чувствовал себя очень возбужденным, почти как в лихорадке. Я слышал, как внизу, в передней, часы пробили одиннадцать, и загадал, услышу ли я, как будет бить двенадцать. По тишине, царившей в спальне, и по звуку тяжелого дыхания моих пяти товарищей я знал, что все уже спят.

Все ли? Нет, не все. Еще один, кроме меня, борется с неотвязной мыслью, и эту мысль внушил ему я. Он тоже разгорячен и беспокоен, и он также слышал, как часы пробили одиннадцать. Прошло, должно быть, еще с полчаса, когда я услышал слабый стук, как будто кто-то царапается в дверь моей спальни.