Они вломились в полупустую квартиру под звонкий Васькин хохот. На остывшей, пустой кухне Клавдия Алексеевна колдовала над примусом. Маленькая Галя сосала большой палец, прильнув к ее полному плечу. Костя хотел вскипятить чайник, но грозная фигура Марии Матвеевны преградила ему путь.

– Отчего вы не в убежище? – Костя попятился к двери. – Или уже вернулись?

– Вот тебе карточки! – прошипела Мария Матвеевна. – Завтра ступай их отоваривать. Все! А потом надо дрова пилить – зима впереди, а потом…

– Что случилось-то, ба?

– Что случилось? – голос Марии Матвеевны сел. Она закашлялась, обтерла руки о передник, выковыряла из середки четвертушки липкого, черного хлеба мякиш и сунула его в ручку Гали.

– Режут во время военной тревоги, – тихо, не отрывая взгляда от спиртовки, произнесла Клавдия Алексеевна. – Сначала на двор приходит капитан и учит детвору, как правильно бутылки с зажигательной смесью под немецкие танки кидать. Потом приходит шпана с ножами и обчищают пустые квартиры.

– Вы это к чему? – насторожился Костя.

– При прошлом налете в соседнем доме случилась история. Подруга Клавы, Таня с детьми ушла в убежище. А мама ее болела и осталась в кровати… – голос Марии Матвеевны снова пресекся.

– Они пришли во время налета, – продолжила Клавдия Алексеевна. – Выгребли все. Сухари, картошку – все. А бабушку… ну как это называют, а?

– Подкололи! – заверещал догадливый Васька.

Клавдия Алексеевна внезапно заплакала. Галя сразу же присоединилась к ней, позабыв и о своем пальце, и о хлебном мякише.

* * *

Ай, не спокойной сделалась Костина жизнь, ай маятной! Две недели шатался он по Москве, стоял в очередях, с тоской рассматривая лица земляков. Пару раз сам слышал: хаяли советскую власть, не понижая голоса. Да и стукачей Костя насчитал меньше, чем обычно. Не мог же он внезапно утратить навык? Не стали же в стукачи определять малолетнюю ребятню, едва освоившую арифметику и алфавит? Безумие первых дней паники сменилось вялой стагнацией. Люди устали от непосильного труда, от постоянного страха за жизнь близких. Видно, правду бабка говорила, будто голод и холод притупляют чувства. Но ведь сам-то Костя не был голоден!

Вечерами они с Васькой собирали по дворам брошенную, бесхозную мебель, крушили ее на растопку. Через неделю вдоль стен коридора громоздились кучи деревянного хлама, пригодного для прокорма буржуек. Вернувшиеся на денек с рытья окопов соседи, поглядывали на Костю с уважением.

Аннушка тоже вернулась. Костя смотрел на ее узкое, с тонкими чертами личико, на ее пепельную косу, целовал ее плотно сомкнуты губы, приговаривая:

– Когда ж ты, малышка, научишься целоваться?

– Уж и не знаю, – отвечала она дерзко. – Тебе, такому опытному, разве угодишь? Ты где-то спишь, не дома. Может, не один? Может, нашел себе другую любовь, из блатных?

– Да тебе-то что? Разве я твой? – усмехался Костя.

– Не мой! – и глаза ее наполнились слезами.

Она заговорила жалобно, почти заискивающе:

– Мне так хочется поспать с тобой, хоть раз! Мы-то уж полгода как… – она потупила влажные глаза. – Да все по углам, мимоходом как-то. Неужто по-другому нельзя? Тем более что война…

– Не сейчас, – Костя обнял ее. – Вот разберусь с кое-какими делами, и тогда поспим с тобой.

Странный, незнакомый доселе страх мешал Косте ночевать под одной крышей с бабушкой, и он уходил на окраины города. Ныкался по хазам, проигрывая в карты добытый в смутные времена хабар, все чаще вспоминая летного капитана. Он ходил даже на Донскую, к Институту глухонемых. Притулился неподалеку, в подворотне. Посматривал издали на призывников, припоминая свой первый, июньский приход сюда.