«Обратно в землянку Синцов вернулся только через час», – читаю я. Как странно снова слышать свой голос. Он глуховатый, словно запылившийся.
«Потом понемногу стала подтягиваться в метели рота Чугунова. Люди сильно замерзли, и надо было вместе с Чугуновым поскорей разместить их, чтобы отогрелись. Левашов, который пришел вместе с Чугуновым, доложил самое необходимое на ходу, в окопе, и пригласил пройти в землянку…»[1]
Все это одновременно.
Голос старой женщины в маленькой тихой комнате.
Медленное исчезновение внешних ощущений, покой, опускающийся на исхудалого пятидесятилетнего башкира.
Тревога, то вспыхивающая, то притухающая – в мыслях того, кто вернулся, потому что обещал.
Для меня это все имеет одинаковую силу.
Ринат теперь не увидит меня, даже если захочет. Но он не хочет. Голос, доносящийся из огромной дали, качает его на старой отцовской лодке, что плывет по Белой, а мама держит его за руку. Нет, не мама. Светочка. Нет, не Светочка. Она же в Москве. Витя. Он приехал. Или все-таки мама?.. Хорошо, что она здесь. Она проследит, чтобы все было в порядке. Можно не беспокоиться. Можно поспать.
«Синцов не ответил: услышал близкую очередь из немецкого пулемета и вскочил. Но продолжения не было. Просто кто-то из своих пробовал немецкий пулемет.
– У вас личное оружие есть? – спросил он у Гурского.
– Есть какая-то пукалка дамского образца, выбрал по принципу наименьшего веса. А что?
– Еще не исключена возможность, что немцы контратакуют…»
Что он делает в операционной?.. Почему не по плану? Внеплановая операция ничего хорошего не означает, это либо запущенный вконец случай, либо резкое ухудшение; а ни с тем ни с другим долгого не обещают.
– Ох, – сказала Марина и вынула руку Рината из моей, привычно прощупывая пульс, – а я удивляюсь – кто это говорит в одиночке?
Она несколько секунд молчит.
– Возвращай книжку, Алексеевна.
Да… Действительно.
С книгой, крепко сжатой в левой руке, я выхожу в коридор и иду к широкой двери операционной. Слышны голоса – бодрые, скорее даже довольные. Саня с Максимом выкатывают каталку.
Я провожаю взглядом белое лицо с трубкой, выходящей из носа.
Не он.
Неужели оперировали двоих?
Я провожаю каталку взглядом и вдруг понимаю, что на меня смотрят.
Он стоит передо мной, медленно снимая зеленый колпак и марлевую маску. Хирургический халат самого большого размера ему мал и тянет под мышками. Он сед, как и я. У него короткая округлая борода. На носу у него блестят золотые очки.
– Богдан Петрович! – кричит Марина от поста. – В какую палату записывать?
– В двести восьмую, – говорит он, не отрывая от меня взгляда.
– Богдан Петрович? – Я медленно шевелю губами, как будто говорю вовсе и не я, а кто-то во мне – за мной, – кто вовсе и не вдовая пенсионерка Горелова, кто-то… Другой. – Богдан, значит?
– Нашла, – говорит он.
– Нашла и вспомнила.
– Значит, пойдем?
– А что будет… здесь?
Он странно дергает ртом – не то жует губами, не то пытается ухмыльнуться.
– А то будет, что именно сегодня врач Пловцов понял, как проводить именно эту, дотоле не удававшуюся операцию… А еще прямо сейчас в Домодедово садится самолет из Певека, а в нем сидит Виктор Амиров. Старший сын. Вчера он получил письмо от отцовой соседки.
– И что?
– А то, что он будет здесь через три часа. Маринка ему все расскажет. После похорон он заберет Алексеевну на Север, и его дети будут звать ее бабушкой… Еще четыре года.
– А потом?
– Потом она поскользнется, сломает бедро и быстро умрет от пневмонии. Дома. Среди семьи.
Я киваю, соглашаясь.
– Иначе ты бы осталась. – Он не спрашивает.
Я молча смотрю на него.
– Я люблю тебя, – говорит пожилой толстый хирург маленькой сгорбленной санитарке.