В «рамочном комментарии» к подборке статей о выборах 2003-2004 годов в России А. Ослунд ставил вопрос: «Но почему русский народ отвернулся от свободы и демократии?» [Aslund 2004: 282]. Справедливости ради, Ослунд, по-видимому, лишь обобщил объяснения, предложенные разными наблюдателями, почему Россия не оправдала их ожиданий. То, что страна «отвернулась» от свободы и демократии, объясняли, помимо прочего, «тяжелым историческим бременем авторитаризма» и «усталостью людей от политики». Подобные представления имеют определенный резонанс и широко распространены. Но действительно ли у людей есть возможность «повернуться» к свободе и демократии или «отвернуться» от них? Разве «демократия» – нечто такое, на что человек просто соглашается либо не соглашается, как на членство в Лиге женщин-избирателей? А «свобода» – что-то такое, от чего можно отказаться, как от десерта?
Как будет показано ниже, администрация Ю. М. Лужкова проявляла заметное самоуправство в градостроительной сфере, практически не давая населению Москвы права голоса. Самоорганизовавшись и проявив активность, москвичи получили больше возможностей участвовать в обустройстве жилой среды – преобразовании своих районов, привычных мест и города в целом. В этом отношении более уместной и продуктивной, чем понятие о свободе как о материальном имуществе, которым люди обладают или которого лишены, представляется точка зрения Дж. Дьюи:
Свобода заключается в направленности поведения, которая делает возможности выбора более разнообразными и гибкими, более пластичными и осознающими собственное значение, в то же время расширяя диапазон их беспрепятственного функционирования. В подобном представлении о свободе есть важная подоплека. Общепризнанная теория свободы воли и классическая теория либерализма дают определение свободе на основе чего-то априори заданного, уже имеющегося… В то же время наша концепция заставляет искать свободу в чем-то нарождающемся, в своего рода развитии; скорее в последствиях, чем в предпосылках. Мы свободны не из-за того, что существуем статично, а потому что со временем становимся другими, отличными от тех, какими были ранее [Dewey 1993: 136].
Убежденность в том, что Россия до известной степени примет свободу и демократию, была порождением своего времени, хотя и коренилась в привычном идеологическом наследии. После распада СССР появилась выразившаяся в концепции «переходного периода» надежда, что Россия станет «нормальной» страной [Sh-leifer, Treisman 2004]. Россиянам предлагалось принять демократию, плюрализм, мультикультурализм, инвайронментализм, феминизм и верховенство закона наряду с другими завозными товарами.
Надежду на то, что Россия станет «нормальной страной», разделяли многие, особенно американские политологи. Ф. Фукуяма считал, что с крахом социалистического лагеря наступил «конец истории», поскольку либеральная демократия и капитализм как будто окончательно и бесповоротно взяли верх над всеми альтернативными политико-экономическими формациями [Фукуяма 2010]. Подобным же образом завышенные ожидания проявились в «транзитологии», которая столь пристально сосредоточилась на «переходе» к нормальности, что практически не приняла в расчет отличительные особенности России и неизбежную живучесть исторической преемственности.
Дьюи утверждал в 1927 году, что «невозможно» начать с «tabula rasa дабы поспособствовать установлению нового строя» [Дьюи 2002:118]. Взгляд Дьюи на «революцию» в Соединенных Штатах, включавшую такие демократические реформы, как превращение Сената в выборный орган и распространение избирательного права сначала на афроамериканцев мужского пола, а затем и на всех взрослых женщин, отлично применим к «переходному периоду» в России 1990-х годов, когда появились «олигархи».