Гляжу на часы – время торопит.

Выбираю дорогу покороче.

Сначала – по проспекту, нафаршированному пролетающей мимо бедра гудящей автосталью. Потом – через рынок, где можно чуть отдышаться, а заодно и налюбоваться пирамидами разноплеменных овощей и фруктов, цветов, ягод и всяческих разносолов.

Правда, и здесь приходится прерывать целеустремлённое движение к булочной. Во-первых, помочь обескураженной рыночными ценами старушке отвоевать пару наливных яблок, не поддающихся её плоскому кошельку. Во-вторых, плечистую, с алмазами в ушах, особу пристыдить – чересчур агрессивный торг затеяла она ради пучка укропа. В-третьих, в-четвёртых, в-пятых…

Наконец, булочная.

В этот ранний утренний час за хлебом, оказывается, собралась не только я одна.

Человек десять, нагрузив авоськи – кто золотистым половинцем батона, кто чёрным кирпичиком «Бородинского», – выстроились в очередь к волоокой кассирше. А одиннадцатый… Конечно, без очереди норовит. Гражданин хороший, очередь у нас не какая-нибудь – хлебная! И хоть вдоволь вроде сейчас хлеба, но память о военных и послевоенных хлебных хвостах горька ещё, мучительна. А ну, в общий ряд, гражданин!

Кассирша работает легко, сноровисто. А легко ли, думаете, прямо посмотреть в её невозмутимые лиловые очи и сказать:

– Как же это вы отщипываете по копейке с каждого гривенника, по пятаку с рубля? Что-что? Сами к деньгам пальцы прилипают? Так вы их вымойте, пальчики свои!

Возвращаюсь обратно. Время на исходе. Впереди – встреча с только что проснувшимся мужем.

– Ты выходила? – тянется он за первой, самой вредной сигаретой. – Надолго?

– Минуточек на десять, – я отнимаю у него сигарету. – В булочную.

– И такую на себя красотищу навела?

Ответить ему следует спокойно, невозмутимо, даже вызывающе:

– А это всё для того, милый, чтобы явиться перед тобой чуть свет с лёгким сердцем и вот с этим, тёплым ещё хлебом. Впрочем, опаздываю уже, так что – до вечера!

И я мчусь на работу.

Время

Старик никогда не опаздывал.

Ровно в восемь ноль-ноль он открывал дверку крохотной, расположенной в самом центре города, часовой мастерской.

Из окна своего немного высотного дома я часто наблюдала за мастером. Он сутулился, особенно при взгляде сверху, а из рукавов его видавшего виды серого полотняного костюма как-то беспомощно висели руки – цепко державшие неизменную газету.

«Что означает, – гадала я, – эта неторопливая походка, весь его как бы додумывающий многолетнюю думу облик?»

И домой он никогда не торопился. Останавливался у сквера, что чуть сбоку от его мастерской, и подолгу сидел в тени, сгорбившись, наблюдая за скандальным городским вороньём. Перекрикивая – точнее, перекаркивая – друг дружку, серые птицы словно обращались к нему: «Ну что, старик, опять сидишь? Опять мучаешься? Да перестань, всё хорошо у тебя. Пенсия, полки с книгами, непыльная работа, живи – не хочу!».

Иногда, чаще всего накануне праздников, старика навещали две женщины.

Одна – молодая, а вторая, как говорится, тоже совсем ещё не старая. Тщательно причёсанные, в шёлковых платьях разной расцветки, они подолгу что-то оживлённо рассказывали старику, не перебивая друг друга, соблюдая очерёдность. Их слегка старомодные, но хорошо сохранившиеся, в тон платьям, ридикюли то слегка покачивались на локтях в ритм разговора, то нервно сами собой раскрывались, а то и внезапно, опять же чуть ли не сами собой, защёлкивались.

Я вообразила, что когда-то две женщины были женой и дочерью старика, но с той поры прошла, должно быть, вечность, и они до сих пор предпочитали не вспоминать о совсем далёких, словно в немом кино, годах.