– Ну, с Богом, – сказал я, и пацаны потащили его к медикам прямо с этими неприличными буквами Ж и П на голове. Пока обрабатывали Мокси, нужно было кому-то разговаривать с ним, и я рассказывал ему о том, какой замечательный город Париж можно построить в Москве, если очень сильно захотеть. Но он ни там, ни там, конечно, не был и слушал, совершенно не понимая моих слов. Кровопотеря у него была большая, и по дороге он всё-таки потерял сознание. Крови ему потом долили. Он долго лечился, сменив несколько госпиталей, но выжил и даже сохранил все конечности. Как мне рассказывал потом знакомый медик из нашего отряда, это случилось не в последнюю очередь из-за тех самых букв и цифр, написанных мной его кровью. А после последнего госпиталя его комиссовали. Но, оказавшись раньше других наших бывших зэков на «гражданке», он потом так и не смог понять, в чём смысл обычной вольной жизни, и вскоре снова загремел на зону.

После того обстрела я решил вернуться в нашу траншею и не сразу заметил, что моя левая штанина чуть выше берца тоже немного кровянила. Беглый осмотр показал: кость цела, нервы не задеты, ходить можно, а мясо потом само нарастёт, обработать только антисептиком – и всё. Можно сказать, что в тот день смерть просто почесала мне ногу мелким осколком.

…На войне на самом деле жить нельзя. Везде и всегда за тобой присматривает смерть. Можно только научиться выживать. И ты станешь выживать только потому, что научишься обманывать её. Каждый день. Но она – очень злопамятная и совсем не любит, когда её пытаются обмануть…

Пацан, который помогал мне перевязывать Мокси, с позывным Штука, на зоне у нас два раза пытался повеситься. Слишком долгая была отсидка, а у него не получалось сидеть долго на одном месте. Он хорошо умел петь русские народные песни в тюремном хоре, а ещё писал донельзя корявые стихи. Очень плохие, с ошибками. А в шахматы не умел играть вообще. В карты чаще проигрывал. Через шестнадцать дней я буду тащить его израненное тело по какой-то канавке вдоль лесополосы больше полукилометра, почти до точки Х, чтобы передать группе эвакуации.

Укропский коптер станет летать над нами, как коршун над добычей, и торопливо скидывать какие-то штуки, похожие на наши «морковки», но они почему-то так ни разу и не взорвутся. Наверное, отсырели. Какой же Штука был всё-таки тяжёлый… Ничего себе, тащить такую «штуку»! Я шел и сам себе рассказывал про Париж, который видел только на картинках и в кино. Падая и спотыкаясь, я каким-то чудом дотащу его и передам трясущимися от напряжения руками медику из группы эвакуации, но Штука всё равно умрёт в госпитале через несколько дней. После него останутся несколько смятых листков бумаги с написанными карандашом плохими стихами о войне. И только тогда я пойму, что ангелы на самом деле спасали в тот раз только одного из нас.

А ещё через неделю и наш Мангал будет лежать мертвым на выжженом снарядами участке посадки между нами и укронацистами после нашего не слишком удачного наката. Он был пулемётчиком, и все уважали его ещё в лагере. Мы сможем вытащить его тело только через четыре дня. На самом деле его звали Денисом. И я каждый день буду смотреть в бинокль на молодое лицо Дениса, в котором под правым глазом будет чернеть небольшое отверстие от осколка, а он сам будет коченеть и становиться какого-то пыльного серого цвета. И его глаза уже больше никогда ничего не увидят, хотя будут оставаться открытыми. Они просто станут стекленеть, а потом вытекут. В Самаре у него остались жена и маленькая дочка. Они тоже больше никогда его не увидят. Живым. Просто перестанут ждать его приезда. Но он всё равно вернётся к ним и станет большой фотографией на могиле местного кладбища.