– Откройте журнал. «Константин Смирнов» набрано другой гарнитурой. А это чья вина? Художника?

– Нет. Это псевдоним.

Ногтем большого пальца он поправил на переносице очки и прокатился им по трамплину носа.

Мы помолчали. Наконец он достал из стола еще одну канцелярскую папку и развязал тесемки:

– Ваше свидетельство о рождении?

Действительно, мое свидетельство о рождении, едва не разваливающееся по сгибу.

– Ваш паспорт?

Мой паспорт.

– Где же тут псевдоним?

– Мой прадед был греком из города Смирны. Смирнов и есть псевдоним. Просто мой псевдоним совпадает с моей фамилией.

Он сильно дунул в клавиатуру компьютера, выдувая из букв сигаретный пепел, и снова что-то набрал. Я вытянул шею. Начало выглядело теперь так:


Константин СМИРНОВ

Она являлась…

Он пытал меня до самого позднего вечера. Потом закрыл компьютер, но оставил его на столе. В стол убрал только папки и – демонстративно – кинул туда же сам альманах, экземпляр которого предлагал мне взять и считать авторским. Всем видом он показывал, что уходит. Поднялся, причесал волосы, сунул в карман сигареты и зажигалку, вытряхнул в пластиковую урну пепельницу. Остановился надо мной, посмотрел сверху вниз и снова ногтем большого пальца поправил очки.

– До завтра, Константин. Завтра вы скажете, что мы земляки, потому что у нас у обоих римские имена.

Комната, куда он предложил мне вернуться, была тут же – за железной дверью. В ней стоял телевизор, имелся видеомагнитофон, стопкой лежали кассеты и книги. Все исключительно под мой вкус. В какой-то момент мне даже показалось, что это мои личные кассеты и книги. Но нет. Тютчев был другого года издания, а «Бледный огонь» Набокова – вообще на языке оригинала.

Здесь я уже провел те четыре часа с утра, когда меня сюда затолкнули. То были тяжелые четыре часа. Вот и сейчас, едва дверь за «римлянином» закрылась, я снова начал впадать в то сумеречное состояние, когда еще не сошел с ума, но уже позывает сойти.

Оставшись один, я включил телевизор и сел на кровать. Потом выключил телевизор. Есть вещи, которые, как я понял, переношу плохо. Это когда на тебя долго смотрят, но ничего при этом не говорят. В комнате было несколько видеокамер, их присутствие переносилось хуже всего. Камеры даже не пытались как следует скрыть, в этом, вероятно, был смысл, но не для меня. Чувство, что за тобой постоянно следят, преследовало меня и в ванной. Там и достигло пика.

Весь день я словно спускался на тяжелом грузовике с крутого горного перевала, и вдруг педаль тормоза провалилась. Я сдернул со стены шланг, открыл оба крана на полную мощность и, как был, в одежде, стал поливать водой и стены, и потолок, крича, пытаясь залить, ослепить невидимую видеокамеру. Очень скоро вымок, охрип, продрог, поскольку напор холодной воды был сильней, чем горячей, выскочил вон, сбросил на пол одежду, залез голый под одеяло, согрелся, а потом, вероятно, заснул.

Проснулся я оттого, что чей-то противный голос словно рашпилем тер по мозгам: телевизор продолжал работать. Он был старый, еще советский, и не умел выключаться сам. В душевой гудела вода. Вся одежда моя валялась вразброс по полу: мокрые брюки, рубашка, майка, носки, свитер и – тьфу! – трусы. Кровать почему-то стояла наискосок, чуть ли не посредине комнаты, и мешала открывающимся дверям.

В них втискивалась какая-то женщина. Я не сразу сообразил, что это, должно быть, та вчерашняя, молодая-немолодая… как ее там… и невольно скосился на телевизор: не мексиканский ли все еще сериал?

– Вам что-нибудь надо до завтрака? – спросила она.

Следовало еще подумать, что тебе нужнее всего, когда ты лежишь на скрученной жгутами постели и видишь перед собой незнакомую женщину в белом переднике.