Пережившие эпоху, любящие или ненавидящие ушедший мир – все мы донашиваем его внутри, примеряя к себе чудное определение «наследие старого режима». Или она доживает в нас. Так или иначе — эпоха закончилась быстрее, чем закончились мы.

Эпоха заканчивается быстро, но умирает медленно. Все вокруг по-прежнему, сегодня вроде все так же, как вчера, и кажется, что ничего не происходит. Но на самом деле где-то там, глубоко внизу, что-то дрогнуло. И от этого ничтожного толчка, качнувшись, тронулись с места глубинные пласты и сначала еле заметно, потом все быстрее и быстрее двинулись навстречу друг другу. Они скользят, наращивая скорость, что бы однажды встретиться и, столкнувшись, вздыбиться разломом. Старый мир уже обречен, но пока еще не подозревает об этом — эпохи умирают медленно и незаметно. И лишь самые… Даже не самые умные, а самые чуткие люди не разумом, а кожей ощущают – что-то не так. Что-то меняется. Задолго до смерти появляются знаки ее, высыпают, словно сыпь на теле. Так, чепуха какая-то, все не всерьез, все по мелочи, но изменения эти – неотвратимы и неотменимы. Тем и навевают чутким жуть.

Потому что мелкие изменения эти, еще вчера немыслимые, а сегодня вроде как и ничего, будь то расплодившиеся анекдоты про Ленина или изменение порядка наследования в одном мало кому известном северном княжестве – это маркер, которым судьба метит выбракованное. Это печать, тавро, штамп, до срока оттиснутый в уголочке на миропорядке: «Заменить».

Догадывался ли Юрий Звенигородский, что мир вокруг него вскоре качнется, затрещит по швам и рухнет? Что именно ему, ничем особо не примечательному человеку, одному из десятков удельных князей заштатного улуса великой империи, суждено стать одним из тех камешков, что, покатившись, сорвут лавину? И что понесется она, подминая города и царства, и рухнут тысячелетние империи, и встанут на их место новые, и докатится эта лавина до совсем уж неведомых государств, о существовании которых князь и не подозревал никогда? Очень похоже, что чуял – слишком уж неохотно, едва ли не через силу превозмогая себя, делал он то, что назначил ему фатум.

О чем он думал той зимней февральской ночью 1425 года, когда в Москве помирал брат его Васька, отписав, как ему наверняка донесли доброхоты, великокняжеский стол в обход брата своему малолетнему сынку? Попробуем представить эту сцену.

Думал, наверное, о своем — в масштабах истории сиюминутном, но для его конкретной человеческой жизни очень насущном. О том, что ночи этой он ждал длинные годы. О том, что пока он ждал, жизнь, как ни крути, почти прошла – ему уже полвека, и пусть в седле он еще сидит как влитой, но ночью изношенное тело ноет, гоня сон и напоминая о годах. О том, что он, наверное, мог бы стать неплохим великим князем – слава богу, и бою, и труду жизнь его обучила. И наверняка в сотый раз, до исступления катал в голове один вопрос – как же поступить.

Катал – и не находил ответа.

Пацан-то, конечно тьфу – плюнуть и растереть, но вот те, кто за ним стоят, власть добром не отдадут. И бояре московские, морды сытые, просто так нагретое задницей место в кремлевских палатах не уступят – понимают, что новый хозяин своих бояр приведет, тесниться толстомордым придется. Силу сейчас московское боярство взяло, крепко сидит – не сковырнешь! И Софья, жена братова, литвинка бешенная, в сторону не отступит – за своего последыша ненаглядного зубами горло перервет; сдохнет, но не уступит – не тот у нее норов, вся в батюшку. А уж батюшка ее, Витовт Литовский… Костью в горле стоит. Супротив него он, Юрий, что комар летний – Витовт его прихлопнет, не заметив. Одна надежа – зажился старик на свете сверх всякой меры, восьмой десяток уже доживает, в любой момент Господь его прибрать может. Свидригайло, друг сердешный, уж который год ждет того, не дождется…