Опохмелялись сухим вином и вскоре пришли к тому блаженному градусу томления, когда не хочется уже ни есть, ни пить, ни говорить; а хочется только смотреть и смотреть подруге в глаза, испытывая порой желание залиться слезами умиления от того, что она есть на свете, сидит напротив тебя и смотрит на тебя такими же влюбленными глазами.
Напротив меня сидела Фая. А напротив неё сидел, естественно, я, и никто в мире не сумел бы разрушить возникшую между нами гармонию. Лиля же запрыгнула Ленину на колени и самым бессовестным образом целовала его колючую бороду, залитые вином усы и голую, как коленка, голову.
Вскоре Фая взяла меня за руку и повела в постель, а несколько минут спустя на печке заорал благим матом одноухий кот, на которого, как выяснилось, наступила своим массивным задом Лиля. Я целовал Фаины солёные губы, и мне было хорошо. Меня совершенно не интересовала причина их легкой солёности: то ли сказывалось то, что она живёт на морском побережье, то ли то, что за завтраком она особенно налегала на квашеную капусту. Какая разница?
Весь остальной день я провёл в мягком кресле, балуя себя мелкими глоточками хорошего коньяка, пускал тугие колечки дыма сигаретами «Данхилл», в приятной полупрострации слушал завывания огня в мощном зеве русской печки и завывания метели во дворе.
Завыла собака, и хозяин пустил пса в дом. Лохматое существо, покрытое сосульками, как ёлка шишками, пристроилось возле печки обгрызать обледеневшие лапы.
Близился вечер, и по мере его наступления во мне всё больше росла тревога. Надо было идти на судно, но разбушевавшаяся непогода запросто могла закрутить меня, завертеть да и бросить в какой-нибудь глубокий сугроб, из которого я уже не смог бы выбраться. Ленин очень страстно, а девушки – поленивее, уговаривали меня остаться до утра, но долг звал меня на службу, и вскоре я, облачившись в свою курточку на рыбьем меху и клетчатый картуз с помпончиком, стоял у двери, тоскливо озирая приятную компанию. Ленин пожимал мне руку, а девушки посылали воздушные поцелуи, произнося со страстным придыханием:
– До свидания, Бонч!
Распахнулась дверь, и влажноватая пощёчина метели тут же залепила мне снегом всё лицо. Придерживаясь стены, я кое-как доковылял до калитки, а дальше уже шёл, не видя перед собой ничего. Если я натыкался на забор справа, то немного подворачивал влево, и наоборот. Наконец я выбрался на площадь Терёхина и попал окончательно в плен беспощадной круговерти. Тяжело было даже дышать, но я шёл. Картуз мой унесло, рукава и брючины плотно набило снегом, а я всё шёл не знамо куда, как в аду, надеясь лишь на чудо.
И оно всё-таки произошло. Проплутав с полчаса и прочитав двадцать шесть раз «Отче наш», я вышел к проходной завода и ввалился в помещение, тут же усевшись на стул перед турникетом. Добрые женщины из охраны отряхнули меня метлами, вывалили снег из капюшона и рукавов, а из брюк я вытряхнул его сам. Придвинувшись к батарее парового отопления, я обнял её так, что никакая сила не смогла бы оторвать меня от неё. В тот момент она мне была дороже, чем Лиля и даже Фая. Вскоре я заснул, и разбудить меня, а уж тем более оторвать от батареи, не смогли даже бдительные работницы проходной.
Проснувшись под утро, я обнаружил, что метель утихла, слегка подморозило, а мой пароход мрачной махиной стоит в двухстах метрах от проходной, выглядывая из-за стены цеха. Я медленно поплёлся к нему, зашел в каюту, включил обогреватель и уселся греться в его теплых волнах.
Что-то изменилось во мне.
Ленин через несколько дней уехал в командировку на Дальний Восток, и больше я его никогда не видел. Лилю с Фаей тоже не встречал, я ведь даже не знал, где они живут. Однажды случайно прослышал, что кто-то несколько раз звонил на судно, спрашивал Иннокентьева Бонча Бруевича, но вахтенный, понятное дело, не подумал, что это меня.