И оберегали тоже, и для этого придумали строить не хату, а гражду: дом, добро срубленный, из дубовой или все больше смере́ковой22 древесины, а вокруг так хитро забором обнесенный, что крыша с забором сочетается, и не заберешься во двор никак. И в таком дворе, – закрытом, – и мастерскую устраивали, и бочечку для варки леквара23 ставили, имели и птичник, и сарай для скота, и погреб для всего съестного, и особенно для рождественского шо́вдаря – копчености из свинины, на вишневых дровах продымленной… Под крышей делали всегда сушильню для наструганных летом плодов – кро́шева. И все это так было ладно сокрыто, что ни медведь, ни злой какой человек не могли проникнуть и всю эту благость разрушить.

Гражда к гостям приветлива и всегда держит лишнюю крынку молочной гуслянки и тарелку отменной грибной юшки. Но к ворам, пьяницам и душегубам она слепа и глуха, и никогда их не впустит, и тьмы с полонины тоже.

А тьма приходила.

Все чаще сырыми, промозглыми ночами, когда зиме еще не срок и осень уж вся вышла, а впускали ее такие, как Магда.

Ей ведь однажды мало стало обычной ворожбы на маковой головке, и она решила в такую-то неясную пору колдовством еще больше себе стяжать. Чтоб не меньше, чем у Хвидорчуков было! Дождалась, пока Борух и дети заснули, дверь в гражду отворила – а сама стоит, ждет неизвестно чего на пороге, трясется. С ножом в руках, в одной только тонкой сорочке, с иглой, зажатой в зубах, – зароком, что никому не расскажет увиденного. Еще и лицо сажей вымазала, чтобы нечистый ее не узнал, как на другой день в церковь идти будет. Так она вышла во тьму, всмотрелась вдаль, скинула с себя сорочку и досталась нагая ветрам и холоду.

Что там такого в ту ночь увидела Магда, и увидела ли – кто ж теперь разберет? От волненья или от страха она вдруг затряслась еще больше и замычала, крепко сжимая зубами иглу, и чуть ее не проглотила. И едва Боруха не разбудила – вот бы он ей всыпал за ворожбу! И так до самой смерти Магда никому и не смогла рассказать, что с ней случилось в ту ночь и что спустилось за ней с полонины.

Как умирала, все хватала селян за руки чуть повыше локтей – и все равно не могла рассказать ничего, только «я…я…я…» – и стекленели широко раскрытые и покрасневшие глаза. Ниц уж над ней склонился – тому только и выдохнула последнее слово и отошла в мир иной.

Но в селе все всегда знают. В Глыбоке все решили еще при жизни Магды, – что к ней сошел нечистый, и что был он из той породы, что ходят по ночам по селу, постукивают копытцами по крыше и забору, путаясь со звуками дождевых капель, да только не дождь это совсем – и все не могут зайти внутрь, пока посреди ночи кто сам не впустит…

Одни говорили, что нечистый был нездешний и вельми рогатый, другие клялись на образах, что напротив, комолый, третьи – что светился он весь в темноте мотыльковым особым отблеском, а четвертым мерещилось, что прикрывал он наготу одолженным пальто. Но все сходились во мнении, что даже из-под полы был виден в ночи его мо́тлох24: бесцельно, срамно болтавшийся между ног до земли; а поутру на том месте вырастали дурные травы: дурман, белена и псячья гречка25.

Магда ведь и сама знала, что согрешила. Но той же осенью округлилась, и все скрытно носила плод от мужа, хоронилась от него и от людей в холодном погребе, будто головка брынзы, и пропадала среди птиц в поле, и по-особому хваталась за поясницу от вороньего карканья. До первого макового цвету Магда родила: сначала мертвого ребенка, а после – живого.

Говорят, что Магда так и не смогла расстаться с мертвым ребенком. И что, прости Боже, он ей полюбился больше второго, живого. Оттого первого, мертвого, любимого, она похоронила прямо в своей с Борухом гражде, под тропинкой, ведущей от сырого погреба к птичнику: чтобы хоть через земельку его чувствовать.