Грязной особенно усердно ублажал толмача.
– Друг за друга, Бог за всех, Миша… Понял ли? – говорил он, неустанно наполняя его чарку. – Дурень ты, Мишка! – вдруг хлопнул он по спине Алехина, обтиравшего в задумчивости усы и бороду. – Не иди против нас. Помни: рука руку моет, и обе белы бывают.
Толмач, поморщившись, хмуро подставил свою чарку.
– Э-эх, Миша!.. – наполнив ее, проговорил Грязной. – Будь я царь, боярином бы тебя сделал… Знаю: верный ты царю слуга.
– Не хочу быть боярином. Не обижай, – промычал Алехин. – Боюсь.
– Ловок, Мишка! Мою мысль слопал. Да и сам бы я от того чину упрятался… Вон Малюта… «Выше дворянского звания, – говорит, – ничего не знаю». Не надо! Што толку в том, коли залетит ворона в царские хоромы… Все одно ворона! Ха-ха-ха!.. – Грязной расхохотался. – Полету много, а почету нет! Мы с Малютой не гонимся за боярским званием… Не надо нам его. Дело нам надобно, государево дело!.. Пожалуй, дураку дай честь – он не знает, где и сесть. Вон Прокофьев потянулся за боярами, да и расстался с амбарами…
Очнувшись, Алехин вдруг вскочил:
– Апостол Петр… изрек…
– Ну-ну, говори!.. – крикнул Грязной.
Собравшись с духом, дьяк громко провозгласил:
– Гордым Бог про… ти… вится… А смиренным… дает бла-а… дать!..
Степенно опустился на скамью, мотая головой.
– Оставайся, Миша, ночевать… Ты уж, кажись, того…
– Не!.. Ночь пропью… всю ночь… а не ночую… Боюсь! Тебя боюсь!
Способные еще понимать что-нибудь рассмеялись. Толмач сидел бука-букой, ни на кого не глядя, бурча себе под нос.
Грязной шепнул Кускову на ухо:
– Сукин сын! Притворяется. Хитрый боров. Что-то есть у него на уме. Скрывается. Все они, посольские, такие… Говорят не то, что думают. Даже короли иноземные то приметили. Хитрее наших посольских дьяков токмо черти.
Грязной разошелся вовсю:
– Пейте, братчики! Гулять – не устать, а дней у Бога впереди много. Обождите, не то увидите.
Феоктиста Ивановна побежала в девичью. Замахала руками на девушек, зашикала на них, велела поскорее одеться и спрятаться на чердаке.
А какие дни! Василий знает, он уверен, что в государстве наступают иные времена… Ему, Василию Грязному, верному царскому слуге, дует попутный ветер… Для многих этот бродяга, которого угощает он в своем доме наравне с друзьями, – разбойник заморский, а для него, Грязного, нужный государю человек. Надо знать и понимать, что к чему. Бояре, выпестовавшие царя на своих руках, седобородые мудрецы, хуже знают царя, чем он, дворянин Грязной, – они не могут понять Ивана Васильевича.
Вскоре кое-кто уже задремал за столом… Иные, отдуваясь, морщась, мотая головой, пытались подняться со скамьи, но, увы, напрасно! Некоторые и вовсе сползли со скамьи под стол. Дьяк Алехин поднялся, помолился на иконы, распрощался с хозяевами и, пошатываясь, побрел домой.
Крепче всех на вино оказались Грязной и датчанин. Они молча продолжали пить.
Утром, проводив гостей из дому, Феоктиста Ивановна приказала девушкам выскоблить ножами пол, вымыть его, особенно в том месте, где сидел иноземец. Святою водою побрызгала там.
Даже образа, стоявшие на полках в массивных киотах, обложенные серебром с гривнами, с жемчугом, с камением, она с благоговением обтерла смоченным во святой воде полотенцем.
Чужеземец без бороды – «чур-чур, проклятая, поганая, латынская харя!» В Москве все с бородами, и у многих она долгая, густая, а у того нехристя голый подбородок, словно у бесов, что жгут праведников на картине Страшного суда. Феоктиста Ивановна, как и все московские люди, верила в бесов, постоянно вела с ними борьбу.
Всякое дело Феоктиста Ивановна выполняла с молитвою, в робком молчании. Постоянно ходила под опасением сказать лишнее слово. Роптание, смех, «песни бесовские» она старалась изгнать из дома. Супруг ее, Василий Григорьевич, к ее великому ужасу, то и дело нарушал благочиние, особенно во хмелю. Соседи диву давались, сколь разные люди были Грязной и его супруга.