». Не всегда, не во всех группах, но достаточно часто, чтобы запомнить. Я притворялся, что не замечаю – не мое это дело, пусть их учителя с этим разбираются. Но я слышал эти слова, господин председатель, я не лгу. Когда им показывают простой механизм истребления, который совсем не трудно воссоздать где и когда угодно, они начинают думать, как бы применить его на практике. А ведь они еще дети, и, естественно, им трудно остановиться. Взрослые думают то же самое, но помалкивают. В конце, во время последних экскурсий, я рассказывал все у дверей крематория и не входил туда с ними. Я не хотел слышать, что дети говорят там, внутри.

В Люблине мы также посещали Ешиву мудрецов, где сегодня расположен странный отель, украшенный еврейской символикой. В синагогу можно войти через боковые ворота, заплатив польскому охраннику несколько злотых. Религиозные детишки в вязаных кипах любят молиться именно там. Я стою в стороне и слушаю. Иногда меня увлекает мелодия, порой – та или иная строчка. Потом, в старом городе, у подножия замка я читаю им «Фокусника из Люблина». Почти никто из них не читал Башевиса-Зингера… – и вот я снова очерняю молодежь, но я обещал рассказать правду.

Кроме еврейского наследия, в этом восточном городке ничего толком и нет. Унылое место. Из туристов сюда добираются только помешанные на военной истории. Вот в том здании находился штаб гестапо, на этой вилле жил Одило Глобочник, офицер СС, ответственный за операцию «Рейнхард», сюда, на задний двор, евреев сгоняли на принудительные работы – такие в Люблине достопримечательности. Население унылое и бледное. Черным и арабам въезд в Польшу запрещен, границы для них закрыты, а Израиль помогает полякам держать их на замке, поставляя всякое электронное оборудование. И это успешно работает – на улицах видишь только раздражающе одинаковые белые лица.

Вечерами я сидел в гостиничном баре и пил, иначе не мог заснуть. Порой я был издерган так, будто та самая операция шла полным ходом, и на мне лежали ее планирование, проведение и соблюдение сроков. Болело в груди, дергался глаз. Я никак не мог успокоиться и с нетерпением ждал конца дня, когда можно будет выпить, забившись в самый дальний и неприметный угол бара. Иногда ко мне присоединялся какой-нибудь мятежный учитель, тоже жаждущий уединения. Ведь нужно все время присматривать за детьми, следить, как бы они чего не выкинули, как бы не удрали из гостиницы, все семь дней ты – комок нервов.

Когда ко мне подсаживались учительницы, я ощущал себя плотоядным растением. Каждую хотелось проглотить целиком. Они хотели, чтобы я утешил их после всего, что им пришлось увидеть на экскурсиях, чтобы помог им осознать, как такое могло произойти. После пары бокалов они принимались расспрашивать про мою жизнь, про мою жену. Иногда задушевными разговорами дело не ограничивалось. Между нами вдруг пробегала искра, и оправдание было под рукой – расстроенные чувства, потребность в любви, в тепле.

У самой первой было длинное лицо и грустные еврейские глаза, она хотела, чтобы я лично ей растолковал, почему люди такое сотворили. Она просто не в силах была это понять, да и выпила больше, чем нужно. Я деликатно намекнул, что ее малость заносит. «А и наплевать», – сказала она с пьяной удалью. Нельзя было допустить, чтобы дети увидели учительницу в подобном состоянии, единственный выход – увести ее к себе в номер на другом этаже, чтобы она отдохнула там, пока хмель не выветрится. Она попросилась в душ и вышла оттуда полуголая. Я честно пытался этого избежать, но она проспала со мной до утра. В последующие дни я уже и сам надеялся, что она снова придет, но она протрезвела. О других случаях я сейчас говорить не хочу, это случилось раз или два – неважно. Это было совсем на меня не похоже. Как правило, мне хватало трех рюмок водки, чтобы заснуть в старом гестапо-отеле в Люблине.