На мгновение над нашим уютным песочным костром виснет тягучая тишина, а глаза Алекса смотрят на меня со страхом и удивлением одновременно, и по этому взгляду я понимаю, что разгадала его татуировку правильно. Спустя мгновения Анна спрашивает:

- Алекс, это правда?  Для тебя так важна семья?

Он отводит свой взгляд от меня, смотрит на огонь и тихо говорит:

- Да.

- Но ты никогда не говорил об этом, - на этот раз удивлён уже Марк.

- А нужно?

- Обычно люди говорят о том, что для них важно, о том, что их по-настоящему заботит, это невозможно скрыть. Но только не ты, ведь так? – Кристен убирает, наконец, руки  с его шеи, почувствовав, очевидно, свою неуместность, она заглядывает ему в глаза, и я вижу, я понимаю, кольцо на моём пальце не означает для неё ничего, и впервые осознаю всю масштабность планеты под названием «Алекс и женщины», где брак вероятно воспринимается с таким же весом, как одинокий возглас на переполненном стадионе… Внезапно понимаю, что у меня нет никакой защиты от них, нет верности и преданности в его поведении, нет нежности, нет радости от обладания друг другом, и задаюсь вопросом, зачем вообще он заключил этот брак со мной, зачем притащил меня в свою жизнь? Что это, благодарность за то, что я одна была рядом, когда ему было плохо? Или месть за разбитое годы назад сердце?

 

[1] Что она сказала?

[2] Она сказала, что не так давно его лёгкие не могли дышать, и ей приходилось молиться о каждом его вдохе, а теперь, кажется, ничто не способно навредить ему, даже этот дым.

11. ГЛАВА 11

{Moby – Porcelain}

Вскоре после нашего приезда моих детей сразил американский грипп.  Они, американцы,  ласково величают его «flu», и этот флю играет в жестокие игры с новобранцами,  нешуточно приближая их к грани, где близость трагичности неожиданно обжигает вас своим ледяным холодом, переполняя страхом и отчаянием. Я испугалась тогда очень сильно, больше всего за сына, больного астмой, но, к моему удивлению, основной удар пришёлся на дочь: лихорадочный лающий кашель, называемый ларингитом или крупом у нас,  в бывшем СССР, накрыл нас своей пугающей упорностью ближе к трём часам ночи. Раздавленная страхом и переживаниями в новой для меня стране, где я ничего не знала о системе медпомощи, я была поражена не тяжестью американской болезни, относимой к группе ОРЗ, а тем, как вёл себя Алекс: он принёс Соню, задыхающуюся от кашля и отёкшей гортани, спросил спокойно, без паники, но с сильным беспокойством, что делать ему, затем послушно выполнил всё: быстро укутал её и вынес на террасу, что обязательно при приступах ларингита, ведь там ей будет легче дышать.

Когда я вышла к ним с горячим молоком,  что также должно было нам помочь, застала неимоверно трогательную, пробирающую до изнеможения душу картину: Алекс качал Соню на руках, склонившись над ней и целуя с такой всепоглощающей нежностью, что у меня защемило в сердце. Он что-то пел ей тихим, ласковым голосом, таким, какой может быть  только у  человека близкого, родного, того, который никогда не бросит в беде, не спасует, не предаст, всегда поможет. Его широкие плечи и сильные руки стали колыбелью для неё, эта невыразимая трансформация всегда манящей сексуальности в надёжное, крепкое и такое нежное убежище для моего ребёнка была настолько умиротворяющей, полной любви и искреннего желания отдать свои силы крохотному телу маленькой девочки, совершенно чужой ему, но так нуждающейся сейчас в его силе, его помощи.

Эта картина перевернула моё сознание, я увидела Алекса в совершенно новом свете,  он вновь покорял меня, сам того не желая, ведь в то время он был очень далёк от стремления делать что-либо в угоду мне, слишком далёк…