– Это мой отец, – мелодичным голосом пояснила девушка, хоть я и не спрашивал пояснений.

Она чуть встряхнула голову, будто базарная торговка, стремящаяся показать товар лицом. Волосы головы, на удивление толстые, – казалось, не ведали о смерти хозяина, и жили своей независимой жизнью. Извивались, скручивались и раскручивались, и словно бы пытались впиться в изящные пальчики…

– Это мой отец, – повторила дева. – Он меня любил… Слишком любил. Я убила его, – и взойду на костер, и войду в легенды…

Ее короткая туника была разорвана чуть ли не в клочья, и взору открывалось много интересного, но я отчего-то упорно пялился исключительно на голову.

Мертвые глаза распахнулись, словно почувствовав мой пристальный взгляд.

– Ты сейчас сдохнешь, Хигарт! – прорычала голова. – Сдохнешь, как и подобает сыну блудницы, – на заплеванном полу вонючего кабака!

«Заткнись, дохлый кровосмеситель! Проваливай в Бездну Хаоса!» – достойно и гордо хотел ответить я, но не сумел, потому что язык, гортань, связки и прочее, необходимое для ответа, осталось далеко отсюда. На заплеванном полу вонючего кабака, надо полагать.

Но голова, похоже, услышала мои беззвучные пожелания. И стала исчезать, становясь все более бесплотной, прозрачной…

– До встречи, Хигарт! – нежным голоском сказала дева и тоже начала таять. – Мы с тобой умрем вместе, милый!

Я не успел возразить, даже мысленно, на ее нелепое и непонятно на чем основанное заявление. Девушка исчезла, и надо мной…

* * *

…обнаружилась громадная ножища тролля, обутая в грязный поношенный сапог.

Сапог опускался прямиком на мою голову, готовый поставить финальную точку и в сегодняшней драке, и в моей карьере трактирного вышибалы. А заодно и в моей жизни.

Вот только… Только опускался сапог неимоверно медленно, почти незаметно. Я мог при желании долго и внимательно рассматривать его во всех деталях и подробностях, мог пересчитать все трещинки на коже грязеруха, из которой сапог был пошит. Мог, опять же при желании, прочесть вслух все тридцать две песни бессмертной поэмы «Элвес и Триадея» великого Аргуанта, – если бы знал их наизусть, разумеется. Прочесть, а затем повторить на бис особо удавшуюся барду сцену первой брачной ночи… Мог сделать всё это, и лишь затем убрать голову с того места, где тролль вознамерился раздавить ее, как гнилой орех.

Понятно…

Пока дух мой парил непонятно где, любуясь на грудь меченосной девы, виднеющуюся в прорехи туники, и на отрубленную голову, тело самостоятельно предприняло меры к собственному спасению… Вспомнило то, что ему приказано было прочно забыть. То, что я никогда не вспоминал в последние годы: когда охранял ходившие в Кандию и в Уорлог караваны, и когда охотился на беглых рабов, и когда вышвыривал из трактира наглецов, норовящих разломать мебель…

То, чему меня научили в Храме Вольных, долгих одиннадцать лет натаскивая, словно бойцового пса… Однажды я понял, что псом мне не стать, что голодная и полная опасностей волчья жизнь лучше собачьего существования на цепи и в ошейнике… И ушел. Сбежал, если называть вещи своими именами. Не раз после того жизнь висела на волоске, но некоторыми боевыми техниками, основанными на Силе Храма, я все же ни разу не воспользовался. Хватало прочих умений, да и верный Бьерсард выручал в трудные моменты…

Но сегодня, лишившись на миг сознания, мое тело пустило в ход то единственное, что могло его спасти. Ну что ж, быть по сему…

Наверняка ни тролль, ни зрители не успели рассмотреть, как я вскочил с пола. Оказавшись на ногах, я застыл неподвижно, давая публике время себя увидеть, и простоял так до тех пор, пока взгляд тролля невыносимо медленно не пополз вниз, – туда, где сапог не встретил ожидаемого сопротивления моей разлетающейся вдребезги головы. Потом я ударил – тоже нарочито медлительно, словно бы протискивая кулак не сквозь воздух, а сквозь сопротивляющуюся упругую массу.