Анькина память заполнена обрывками стихов, песен, когда-то услышанными или прочитанными умными фразами, изречениями философов и писателей. Время от времени Анна извлекает на свет божий обрывок: линию, строчку, фрагмент – и украшает ими свои монологи, которые она произносит при всяком удобном случае. Когда они только познакомились, юноше с харьковской окраины, только что уволившемуся по собственному желанию из литейного цеха завода «Серп и Молот», эрудиция Анны Моисеевны казалась вершиной интеллигентности. Сейчас Эдуард, ставший Лимоновым, подсмеивается над Анькиными «потоками сознания». Он затягивает нараспев, подражая напыщенному романтизму, с каким, так ему кажется, Анна читает стихи:
– Замолчи, подлый Савенко! – кричит Анна. – Не коверкай стихи моего друга Бурича. Ты еще не дорос до их понимания!
– Плохой поэт, – безжалостно констатирует Лимонов. – Я, Генка, долгое время считал, что Бурич – хороший поэт, во всяком случае, оригинальный, и вдруг – попадается мне в руки книжка польского поэта Ружевича. И что же я вижу, Генка?! Манера Ружевича как две капли воды похожа на манеру Бурича! А! Как это называется? Плагиат! Особенно если учесть, что Бурич и его жена делают деньги, переводя польских поэтов!
– Бурич прекрасный поэт! – Глаза Анны с неуверенной ненавистью упираются в «супруга». – Именно потому Вову Бурича так мало и неохотно печатают.
– «Вову…» – фыркает «супруг». – Да он, говорят, уже лысый, как колено. Вагрич видел его в Москве, твоего Вовика. Толстый, обожравшийся жлоб. Буржуа от литературы.
– Неправда! Бурич очень красивый. Кудри – как у Аполлона… Бах, наверное, ошибся, и это был не Бурич…
– Как же, ошибся… Он это был – Аполлон, друг твоего мужа – гения из Симферополя…
– Они все были очень талантливые, Генка. Не слушай молодого негодяя. Талантливые и необыкновенно интеллигентные. Они все знали. Они все время читали. Они были образованнее вас…
– Талант не имеет ничего общего с образованием, – морщится Эд.
Эдуард ревнует Анну к ее поколению. К бывшему мужу – режиссеру телевидения, к друзьям мужа, перебравшимся в Москву, – поэту Буричу, кинокритику Мирону Черненко, к художнику Брусиловскому. Для харьковских юношей возраста Эда, для богемы и декадентов, по нескольку раз в день приходящих в «Автомат» выпить чашечку кофе, Москва, как для чеховских трех сестер, горит впереди манящим ослепительным светом, символом успеха и победы. Из сверстников Анны особенно знаменит художник Брусиловский. Вагрич Бахчанян отзывается о работах Брусиловского с почтением. Брусиловский давно уже выставляется и на международных выставках, и время от времени репродукции его вещей печатают западные журналы. Меньше всех добился бывший муж Анны, он и живет не в Москве, но в Симферополе. Эдуард очень хочет в Москву, потому и примеривает предыдущее поколение (они на десять-пятнадцать лет старше) на себя. Примеривает, оспаривает и высмеивает Анькино прошлое во имя ее настоящего с ним, Эдуардом Лимоновым.
Солнце вдруг скатывается с крыши «харчевни» прямо на стол, и деревянный, отскобленный, много раз мытый, уставленный тарелками с закусками, сосудами с водкой и лимонадом стол вдруг вспыхивает. Очень красивый у них стол, читатель. Салат из красных, как кровь, украинских помидоров и нежно-зеленых огурцов, на которых каплями вспыхивает подсолнечное масло, много раз преломившееся в фужерах и граненых стаканах солнце, много солнца, месиво солнца на столе. Загорелые темные руки поэта, руки Анны, ее ногти, как всегда покрытые необыкновенным лиловым лаком, Генкина красивая рука, обхватившая стебель фужера… Камень в Генкиной запонке, вдруг поймав в себя солнце, испускает тонкий красный луч.