каждом человеке, как понял Бояркин, существует некий камертон (не всегда, правда,
постоянный), который задает частные мнения, предвзятости, слова. Если прислушаться, то в
общении каждый человек "звучит" по-своему. Значит, надо уметь его слышать,
воспринимать. Конечно, сначала, до приобретения опыта, необходим скрупулезный анализ, а
потом анализ должен свернуться в один краткий, как щелчок фотоаппарата, момент. Взглянул
– и чужой человек известен тебе так же, как любой встречный на сельской улице. Пожалуй,
это было бы уже умение почувствовать, а не умение понять. Вот, собственно, вершина самого
полного "овладения" каким-либо человеком – в чувствовании его.
К концу службы Бояркин понял, что ему нужно быть не инспектором уголовного
розыска, а просто школьным учителем. В милиции он собирался работать для того, чтобы
бороться с такими, как Кверов. Но с ними надо не бороться. Надо сделать так, чтобы они не
появлялись. Кто в Елкино не знал, например, об одном "воспитательном" методе его отца,
лесничего Ивана, который несколько раз зимой оставлял Виктора в лесу с одним топором? С
утра до вечера сын должен свалить, раскряжевать и стаскать в кучу несколько кубометров
дров. В юности, совпавшей с войной, Ивану пришлось немало повкалывать, и он хотел тем
же методом сделать человека и из сына. Но Ивана заставляла работать сама жизнь, а Виктор
не видел смысла такой работы – дома были и пила и даже бензопила, да и дров всегда
хватало. Вот этот-то и еще некоторые фокусы отца озлобили Кверова, извратили в его глазах
самую суть труда, внушили веру в культ силы, которой он вынужденно подчинялся и при
помощи которой утверждался потом сам. В этом был смысл его жизни. А Генка Сомов этот
смысл как бы отвергал. Поэтому-то и был он самым ненавистным врагом. "Не нужно
ненавидеть людей за плохое в них, – объясняя свой поворот, писал Николай Игорьку и
Наташе Крышиным. – Этим ничего не изменишь и не достигнешь. Что же делать? А только
одно – с самого начала, с детства жить с ними одной жизнью, не давая заболеть недобрым ".
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
С очередного морского дежурства корабль вернулся утром, застав город еще под белой
пеленой тумана. Когда двигатели смолкли, то оказалось, что все говорят громче, чем надо. По
правилу день швартовки был объявлен днем отдыха. Сразу же кто-то из молодых отправился
на базу за почтой, а остальные стали ждать его в столовой у телевизора. Как обычно в такие
дни настроение у всех было приподнятым. Сегодня можно было расслабиться: прочитать
письма, просмотреть пачку газет, помыться в душе, а вечером лечь в свежую постель
счастливым уже от того, что в эту ночь тебя не поднимут на вахту. Кроме того, сегодня не
будет ни качки, ни шума, ни вибрации. Покой – это, оказывается, и есть блаженство. Корабль
выходил в море через каждые десять суток и через столько же возвращался. И за службу
таких радостных возвращений было много. Впрочем, выходы в море тоже были радостными.
Всегда перед выходом на борт приходил комбриг, капитан первого ранга. Он командовал
кораблем еще в войну. Команда, выстроившись на баке, стояла перед седым комбригом во
всем рабочем: в синей робе, в беретах, в грубых кирзовых ботинках.
– Приказ номер… – объявлял комбриг хриплым голосом, – приказываю выступить на
охрану государственной границы.
Номер приказа сразу же забывался, но все помнили потом, что он существует. По
штабным документам и картам вся граница была постоянно закрыта этими
пронумерованными приказами, как несрываемыми печатями, за которыми стояли конкретные
корабли с конкретными фамилиями командиров, старшин и матросов, И когда команда после