Сережка замолчал и некоторое время, сдерживая дыхание, ел мокрый соленый хлеб.

– Ой ты-ы… – всхлипывала Надя.

Да, много, должно быть, пережил ее братик. Она уже не помнила, когда он и плакал, лет с семи, – этакий кремешок.

– Как же ты попал к ним? – спросила она.

– А вот как попал, – сказал он, опять оживившись, и залез с ногами на койку сестры. – Мы еще укрепления кончали, а части из-под Лисичанска отошли, заняли тут оборону. Наши краснодонцы по домам, а я к одному старшему лейтенанту, командиру роты, – прошу зачислить меня. Он говорит: «Без командира полка не могу». Я говорю: посодействуйте. Очень стал просить, тут меня один старшина поддержал. Бойцы смеются, а он – ни в какую. Пока мы тут спорились, начала бить артиллерия немецкая, – я к бойцам в блиндаж. До ночи они меня не отпускали, жалели, а ночью велели уходить, а я отлез от блиндажа и остался лежать за окопом. Утром немцы пошли наступать, я обратно в окоп, взял у убитого бойца винтовку и давай палить, как все. Тут мы несколько суток все отбивали атаки, меня уже никто не прогонял. Потом меня полковник узнал, сказал: «Когда б мы сами не смертники, зачислили бы тебя в часть, да, – говорит, – жалко тебя, тебе еще жить да жить». Потом засмеялся, говорит: «Считай себя вроде за партизана». Так я с ними и отступал почти до самой Верхнедуванной. Я фрицев видел вот как тебя, – сказал он страшно пониженным, свистящим шепотом. – Я двоих сам убил. Может, и больше, двоих – сам видел, что убил, – сказал он, искривив тонкие губы. – Я их, гадов, буду теперь везде убивать, где ни увижу, помяни мое слово…

Надя знала, что Сережка говорит правду, – и то, что убил двух фрицев, и что еще будет убивать их.

– Пропадешь ты, – сказала она со страхом.

– Лучше пропасть, чем ихние сапоги лизать или просто так небо коптить.

– Ай-я-яй, что с нами будет, – с отчаянием сказала Надя, с новой силой представив себе, что ждет их уже завтра, может быть, уже этой ночью. – У нас в госпитале более ста раненых неходячих. С ними и врач остался, Федор Федорович. Вот мы ходим возле них и все трусимся, поубивают их немцы, – с тоской сказала она.

– Надо, чтобы их жители поразбирали. Как же вы так? – взволновался Сережка.

– Жители! Кто сейчас знает, кто чем дышит? У нас на Шанхае вон, говорят, какой-то неизвестный человек прячется у Игната Фомина, а кто его знает, что за человек? Может, он немцев, все заранее выглядает? Фомин хорошего человека прятать не станет.

Игнат Фомин был один из шахтеров, за свою работу не раз премированный и отмеченный в газетах. Но здесь, в поселке, где жили главным образом люди шахтерского труда, среди которых немало было стахановцев, Игнат Фомин слыл за человека темного и выскочку. Он появился здесь в начале тридцатых годов, когда много неизвестных людей появилось в Краснодоне, как и во всем Донбассе, и построилось на Шанхае. И разные слухи ходили о нем, о Фомине. Об этом и говорила сейчас Надя.

Сережка зевнул. Теперь, когда он все рассказал и доел хлеб, он почувствовал себя окончательно дома, и ему захотелось спать.

– Ложись, Надя…

– А я и не усну теперь.

– А я усну, – сказал Сережка и перебрался на свою койку.

И только он коснулся подушки, перед ним встали глаза той девушки на грузовике. «Все равно я тебя найду», – сказал ей Сережка, улыбнулся, и все перед ним и в нем самом ушло во тьму.

Глава двенадцатая

Как бы ты повел себя в жизни, читатель, если у тебя орлиное сердце, преисполненное отваги, дерзости, жажды подвига, но сам ты еще мал, бегаешь босиком, на ногах у тебя цыпки, и во всем, решительно во всем, к чему рвется твоя душа, человечество еще не поняло тебя?